Выбрать главу

Подумалось по обыкновению о Шуре Борщаговском, которого он уволил с работы после той статьи о космополитах в «Правде», но которому тайно помогал в то же самое время как мог: и материально, деньгами, которые тот, чудак, все отказывался брать, и советом, протекцией с изданием романа.

Вот и Саша все же приехал в маленький городок на Вятке, куда после многолетних мытарств перебралась с Северного Урала его семья, и в конце концов вывез их всех в Смоленск. В тридцать седьмом году! Да-да, в том самом. Самом гибельном, кажется, в нашей истории. До 53-го, до 56-го года еще ой-ой сколько... И тем не менее и сегодня, в семидесятые, не зажила в груди у Ивана Трифоновича свербящая боль. Не она ли, который уж раз подумалось, и брата его, хоть и примирился с отцом, и обогрел его старость, свела преждевременно в могилу?

Разве только отцовская судьба не давала покоя позднему Твардовскому? Весь его многолетний, ежедневно и ежечасно исполняемый подвиг в «Новом мире» — не есть ли подвиг покаяния!

Благодарение Господу, ему, К.М., жизнь не представила такого выбора, как Саше. Когда арестовали отчима, он, пятнадцатилетний подросток, только о том и думал, как облегчить страдания матери. Иного от него никто не ждал и не требовал. В ФЗУ, где он учился и куда немедленно, по слову матери, сообщил о случившемся, к нему как относились раньше, так и продолжали относиться. Только отложили на время прием в комсомол. Когда случилась беда с сестрами матери, они с отчимом тоже, не раздумывая, создали семейный фонд, посылали посылки, дважды снаряжали Александру Леонидовну на Оренбургщину. Было это в том же самом треклятом 37-м году, когда Твардовский вызволял своих из Вятки в Смоленск. Вот как все переплелось и перепуталось. И ему оставалось теперь честно, только честно ответить на последний вопрос: «Ну, а как бы ты повел себя, если бы все это случилось с твоей матерью или с отчимом, только не так, как было — отпустили и извинились, а всерьез?» И, как от миллионов других, потребовали бы «дать оценку» случившемуся, признать отца и мать врагами народа? Ему было неловко, мучительно неловко перед Сашей, перед его памятью, но он твердо знал — тут бы через себя не перешагнул. Это было бы сильнее его, его сознательности, его святой — или слепой? — веры в торжество коммунизма. Тут-то бы он положил голову на плаху. Тогда, с докладом о космополитизме, не положил, а тут бы положил. В противном случае она была просто ни к чему ему, его голова. Он не смог бы жить.

Тут же повторил себе еще раз, что это совершенно не относится к Твардовскому, потому что у него были совсем иные обстоятельства. Но и другое подумал — это мы, его друзья, так судим, это мы его не виним. А он себя?

С ожесточением продолжая двигать Сашины посмертные литературные дела, он словно бы себе самому старался что-то доказать. Или продолжал полемику с Солженицыным? Даже добрые намерения никогда не бывают в один слой.

Со смертью Твардовского в прессе — каскад статей, воспоминаний о нем, рецензий. Все, естественно, в самой превосходной степени. Писали все, кому не лень, и больше всего — вчерашние его гонители, то ли замаливая свои грехи перед ним, то ли заметая следы. И все, конечно, не о Твардовском-редакторе, а о Твардовском-поэте. Редактора как будто и не существовало. Так было принято. И тут все — о «Стране Муравия» да о «Василии Теркине», произведении действительно гениальном. Но зачем же делать вид, что кроме этих двух поэм Твардовский ничего больше не написал. «Василия Теркина на том свете» вообще не упоминали.

«Вынули из текущего плана и перевели в резерв собрание сочинений Твардовского, — вырвалось у него в письме в издательство «Художественная литература»,— с чем я не могу примириться и не примирюсь, и мне придется этим заниматься, и заниматься много. А голова одна, времени 24 часа в сутки и на все не хватает». Это он извинялся, что затянул с редактурой собственной книги.

Жалоба была на Госкомиздат, всесильную верхушку издательской империи, где было совершено это надругательство, правда, пока на уровне одного из главков, которых в этом надкнижном царстве-государстве было видимо-невидимо.

Понятно, почему заело с собранием сочинений: хочешь не хочешь, надо будет печатать и «Теркина на том свете», а там, глядишь, вопрос и о новой поэме возникнет, которая до сих пор не опубликована. К.М. написал письмо новому председателю Госкомиздата Стукалину. Он знал, что тот ждет его письмо. И почти наверняка пойдет ему навстречу, хотя сам же, небось, и давал указание о переводе «в резерв». Тишайший, как называли Бориса Ивановича в литературных и партийных кругах, не поторопится содеять что-то хорошее по своей инициативе. Но уж если другого выхода нет, обязательно повернет так, чтобы это доброе было приписано ему. Таковы были правила в этом мире, который он, познакомившись недавно с «Процессом» и «Превращением», иначе как кафкианским теперь не называл.