— Я не в претензии, — усмехнулся уже лукаво Эренбург. — Наоборот, даже, пожалуй, благодарен. Иначе, может быть, и не подумал бы о вас. А мне нужны именно вы.
«Любезное начало, ничего не скажешь», — подумалось гостю. Но он продолжал молчать и вопрошающе смотреть на собеседника.
Оказалось, что Эренбург хочет, чтобы в союзе провели вечер, посвященный сорокалетию его творчества. В 1909 году были опубликованы его первые стихи, так что для проведения такого вечера есть все основания.
Эренбург воинственно поглядел на него, как бы давая понять, что вполне сознает, что сказанное им поставит собеседника в трудное положение. Так оно и было. Он стал торопливо прикидывать, что сказать в ответ. Через два года, то есть в 1951 году Эренбургу будет шестьдесят лет. Дата, действительно, достойная юбилея. И хотя времени впереди еще немало, в союзе, по существу, уже начали готовиться к ней. То есть как начали? В долгосрочные календари наряду с другими занесли и такую запись: 27 января 1951 года — 60 лет И.Г. Эренбургу, выдающемуся советскому писателю, лауреату Государственных премий.
Илья Григорьевич, отнюдь не новичок и не посторонний человек в совписовских коридорах власти, не хуже его понимал, что такое по нашим меркам шестидесятилетие и как его можно отметить, когда речь идет о деятеле культуры такого масштаба, как он, и как важно не замельчить, не перебить чем-то второстепенным. Одну свадьбу дважды не играют.
Однако Эренбург хочет, чтобы было отмечено сорокалетие его творческой деятельности.
— Мне нужен этот вечер, — ворчливо и неуступчиво бубнил Эренбург, хотя никто ему не возражал. — Мне важно, чтобы он состоялся.
Константину Михайловичу стало ясно, что Эренбургу хотелось проверить отношение к себе.
Одну проверку они уже вместе произвели. Однажды Эренбург заехал в «Новый мир» так же вот вечером, поделился с Симоновым своим беспокойством. Некоторые симптомы казались ему зловещими — не звонят, не заказывают статей, за заказанными ранее не приходят, отправленные лежат в редакциях, редактора не говорят ни да, ни нет. Константин Михайлович, не задумываясь, предложил свои услуги. Он может написать Шепилову, который производит очень хорошее впечатление. Напишет, что Илья Григорьевич находится в странном, тревожащем его и руководителей союза положении — Фадеев наверняка не будет против этого возражать — и что он, Симонов, считает необходимым довести об этом до сведения тех, кому это необходимо знать, в уверенности, что дело немедленно же будет поправлено.
Письмо было написано, показано Эренбургу, отправлено, но ответа никакого не поступило и по сию пору... Теперь Эренбург, с его холерическим темпераментом, способный неопределенностью тяготиться куда больше, чем самою бедой, хотел испытать судьбу еще раз. Воспрепятствуют или нет проведению этого вечера? Если к нему начнется подготовка, состоится он или нет? Он предпочитал пойти навстречу опасности, тем более грозной после всего мрачного и тяжкого, что вылезло наружу на собрании московских драматургов и критиков. Но почему Эренбург решил обратиться именно к нему, выступившему с докладом на этом собрании? Полагал, что тому, кто выступил с таким докладом, не откажут? Неужели старик разгадал, почему он сделал этот доклад? И теперь как бы предлагает ему первую возможность убедиться в том, что его жертва была не напрасна? Но почему он тогда излагает все в такой брюзгливой манере?
— Вот вы замещаете Фадеева. Как вы, готовы решиться на проведение такого вечера?
— Я-то готов, — неопределенно протянул он.
— Вот и проведите, если готовы, — как бы ловя его на слове, все в том же ипохондрическом ключе заключил Эренбург.
Наверное, он просто неловко себя чувствует оттого, что в сущности предлагает ему пожертвовать собою. Но Илья Григорьевич не догадываетсяи, быть может, никогда не узнает, как несказанно он обрадовал его своим предложением. Не напутал, не обескуражил, как он, должно быть, думает, судя по этому его угрюмому тону, а именно обрадовал. Он, он ясно представлял себе, с какими невероятными сложностями и опасностями столкнется, если согласится. Это ли не шанс показать, а так оно и есть на самом деле, что и в случае с докладом, и теперь он ведет одну линию — борется за все лучшее, здоровое, интернационалистское в литературе и выступает против всего мелкого, корыстного, гнилого, в какие бы тоги оно ни рядилось. Он, конечно же, примет предложение Эренбурга и с радостью, которую старику, однако, не покажет, возьмется за подготовку вечера и сам будет на нем председательствовать. Какие бы ни возникли при этом препятствия, какие бы громы и молнии на него ни посыпались, он найдет, что сказать. Эренбург — это вам не Эйхенбаум и не Шкловский. И не Гурвич, который устроил камеру пыток для драматургии Погодина. Эренбург — это Эренбург!