VIII
«Володя, что ты? Чем шутить, лучше сыграй мне – так давно тебя не слушала», – говорила Евдокия, приникнув к стене флигеля, обыкновенного места разговоров ее с Одоевским. Но тот и не думал шутить: «Никто не узнает нас, глупенькая. К тому же, все едут к Нессельроде (они дают бал для двора) – затеряемся в толпе и хотя бы Пасху встретим вместе! Я сошлюсь на дела, задерживающие меня в кабинете, а ты пока собирайся и жди меня, как только твои уедут…». Одоевский не успел закончить фразы, услышав шаги жены, приближающиеся к кабинету. До Евдокии донесся шорох бумаг на столе. Она невольно улыбнулась, представив своего рассеянно-суетливого Владимира, старательно изображающего напряженную работу. «Неужели это со мною он стал таким…отчаянным? И придумал же – переодевшись мещанами, отправиться на балаганный городок! Со дня на день вернутся из Европы его друзья и не узнают товарища юности, что он прикажет мне отвечать Степану Петровичу да Николаю Матвеевичу?» – думала Евдокия. А потом вспомнила его тихий, неторопливый, но исполненный скрытого огня голос, так поразивший и пленивший ее когда-то в Парголове, каким на днях он читал ей последнее свое сочинение, запечатленное в памяти этими строками: «Закруженный, усталый, истерзанный его мучительным весельем, я выскочил на улицу из душных комнат и впивал в себя свежий воздух; утренний благовест терялся в глуме разъезжающихся экипажей; предо мною были растворенные двери храма. Я бросился к притвору храма, хотел удержать беснующихся страдальцев, сорвать с сладострастного ложа их помертвелое сердце, возбудить его от холодного сна огненною гармониею любви и веры, – но уже было поздно! Все проехали мимо церкви, и никто не слыхал слов священника…» 28
Вспоминала, как в минувшую субботу он перестал играть, едва начав, оттого, что услышал разговоры, и весь остаток вечера ходил мрачнее тучи. Как его состояние передалось и ей, не улыбнувшейся даже Россети, когда та назвала обиженного Одоевского немецким профессором музыки. Как лишь ночью она успокоила его, прослушав от начала до конца огромную бахову фугу, а потом неделю скрывала свой кашель – во флигеле открылись сквозняки от промозглого весеннего ветра. Михаил, узнав об этом, сразу же велел в нем все обустроить, и теперь там стало тепло, и стоял приятный запах древесной стружки. Сейчас, вспоминая все это, Евдокия понимала, что Владимир все то же, каким она теперь узнает его со страниц студенческого дневника, что он передал ей. А эти отчаянные замыслы – всего лишь то, что он не успел когда-то, в своей не по годам серьезной юности.
В раздумьях Евдокия совсем позабыла о времени и, оказавшись в своей комнате, сразу потянулась к старой синей тетрадке, чтобы вновь погрузиться в ту далекую и незнакомую пору его жизни. Но не успела она открыть дневника, как в комнату вошла Прасковья. «Ты еще не одета? – удивилась она – поторопись, мы выезжаем через четверть часа». Княжна, облаченная в новое платье одного из оттенков зеленого, который был ей невероятно к лицу, присела подле сестры. «Я не поеду на бал», – сказала Евдокия. – «Отчего? – спросила Прасковья и тотчас же, по выражению лица сестры, догадалась – ты только что из флигеля, да? – Евдокия кивнула – Останетесь дома? Или куда-то поедете вместе?» – «Поедем – не сдерживая улыбки, отвечала Евдокия, – на гулянья», – «На гулянья? А куда?» – «Я даже не знаю. Но мы вчера проезжали, помнишь: городки тянутся до Исаакиевской – верно, туда. Право, больше года живем в Петербурге и ни разу не видели, как гуляет простой русский народ!» – «Мне тоже любопытно, обещай, что все расскажешь. Пора, до свидания!» – Прасковья пожала руку сестры и поторопилась идти.
Евдокия задумалась о том, как ей следует одеться, чтобы смешаться с толпой. Среди ее нарядов, конечно, ничего подходящего не было, но она знала, кто может ей помочь. «Савелий Прокофьич – обратилась она к камердинеру, спустившись вниз – позовите ко мне, пожалуйста, Глашу», – «Сейчас, Евдокия Николаевна, только разыщу. Небось опять куда запропастилась, бедовая девка… нет, я же отправил ее в большую залу серебро чистить. Глашка!» – позвал Прокофьич уже на ходу. Это была девка смышленая и работящая, если найти к ней подход. Живого ума с хитрецой у Глафиры было не занимать. Евдокия иногда просила ее передавать письма Одоевскому – Глаша водила знакомство с его людьми и могла делать это, не вызывая никаких подозрений. А в благодарность дарила разные наряды и безделушки, вот и теперь решила обратиться за помощью.
Не прошло и пяти минут, как вернулся Прокофьич, а за ним Глаша. Это была высокая девушка с темно-русой косою, в которую была вплетена яркая лента. В осанке и выражении бровей ее читалась какая-то озорная сила. «Вот, Евдокия Николаевна, привел, как вы изволили приказать». – «Спасибо, Савелий Прокофьич. Отправьте, пожалуйста, кого-нибудь другого продолжить чистку серебра», – сказала Евдокия и, сделав знак Глаше следовать за нею, направилась ко входу во флигель, где жила прислуга. «Глаша, поможешь мне?» – «Как не помочь, Евдокия Николаевна, – отвечала девушка, – опять князюшке вашему что передать?» – «На этот раз поинтереснее. Веди меня в свою комнату», – говорила Евдокия, пропуская Глашу вперед. Она прощала ей вольности вроде «князюшки» – знала, что девка она добрая, хотя иногда и заговаривается. Однажды завела разговор: «Жалко мне вас, Евдокия Николаевна. Истосковались по нему совсем – я же вижу, как вы все горюете. Что же князюшка-то ваш бросил бы жену свою – я видела ее – ровно колода – взял бы да и увез вас с собой в заграницу какую?» Евдокия тогда раз повысила голос и наказала Глаше не судить о чужой жизни, и не потому только, что она барская. С тех пор девушка стала скромнее в своих речах, хотя Евдокия замечала, как ей порой хочется что-то сказать. Ей и самой было бы любопытно послушать, к примеру, что говорят у Ланских, но княгиня сдерживала себя, помня о приличиях.