* * *
Они случайно столкнулись на крыльце, когда уже ощутимая вечерняя прохлада торопила гостей рассесться по каретам, и затянувшийся разъезд казался утомительным. «Я сегодня почти не видела тебя, – столько раз представляла, как буду внимать этим дружеским приветствиям и радоваться, а сама весь вечер проболтала с M-lle Сушковой» – «Мы оба хороши, – отвечал Одоевский с той улыбкой, которая умела рассеивать в Евдокии малейшее опасение или тревогу, – и я все время провел с пансионскими, завтра получишь письмо с подробнейшим отчетом. Так уж получилось, что сегодня мы обретали друзей: ты – новых, я – старых. Но когда-нибудь я им обязательно представлю тебя, ты мне веришь?», – после небольшой паузы вдруг спросил Владимир.
– Карету княгини Евдокии Николаевны Мурановой! – послышался в общем гомоне зычный голос лакея.
«Конечно», – склонившись к лицу Одоевского, едва слышно произнесла Евдокия. И, уже открывая дверцу кареты, громко, через толпу, повторила: «Конечно».
V
Тридцатое июля
Центральному Телеграфу
«У меня никогда не было таких именин…никогда…»
В памяти невольно пронеслись все, когда-то там оставшиеся, дни тридцатого июля.
…Шесть… Полусознательное детство среди дроковских лип – с радостным нетерпением, с белыми воротничками на выходном костюмчике, с утра найденном на спинке кровати.
…Четырнадцать… Бесприютная пансионская юность – оживленная, зовущая Тверская в квадрате окна пустой комнаты, гулкие покинутые коридоры и единственной отрадой, единственным голосом ободрения – долгожданные сорок сороков в час вечерни.
…Двадцать … Дружеская пирушка – дымящийся чан жженки, голубоватым сиянием рассеивающий полумрак холостяцкого флигелька в Газетном, и орущий со стола экспромт пьяный Соболевский:
Одоевскому – двадцать:
Ну как тут не надраться!
…Двадцать два… Бессонная тревога белой ночи, непривычная промозглость чужого дома, все и вся застилающий туман. Не дающий покою шпиль Петропавловки перед глазами – румяное, детское Сашино лицо за решеткой и… приготовления к свадьбе.
…Двадцать семь… Свобода Царского села, яблочный запах кругом, неотступные бетховенские квинты, ее подарок – нотный альбом и смеющееся лицо.
…Двадцать восемь… То же лицо, лишь теперь – несознаваемо близко. Прохлада волос – по разгоряченной груди. «Значит это не сон, – невольный облегченный выдох – Конечно же, нет – разве я видел когда-нибудь такие простые сны?»
Вереницы экипажей под обильно иллюминированными огромными окнами. Самый богатый и известный московский дом, щедрый прием генерал-губернатора. Кругом суета и непрестанное мельканье пестрых, безликих масок. Нарядная Ольга что-то восторженно шепчет мне на ухо, я хочу, вернее, должен, что-то отвечать, – но она уже там, в разноцветном движущемся кругу. А черное домино, что пристально наблюдает за мною уже с четверть часа, будто бы невзначай отходит от колонны и делает несколько шагов навстречу. Я уже не удивляюсь, когда она с пугающей невозмутимостью берет мою руку – мы все явственнее отделяемся от толпы. Не удивляюсь потому, что из-за черной же венециянки на меня глядят те глазки, от которых можно ожидать всего, что угодно. Их лукавый мед увлекает меня все дальше, уже едва слышен гул переполненной залы. Мы бегом спускаемся по огромной парадной лестнице, и вот надо нами плотно сомкнувшееся московское небо, к темноте которого я никак не могу привыкнуть. Но сейчас его непроницаемая надежность нам очень кстати.