Выбрать главу

Не вмешиваясь в ее неутихающую беседу с Ольгой Степановной, Одоевский молча взял руку матери. Он мало говорил с нею, да и переписку, в основном, вела жена. Владимир, как ни старался, не мог свободно поддерживать разговора в кругу матушкиных интересов и, боясь показаться равнодушным, старался выразить сыновнюю любовь, как мог.

Вскоре женщины поднялись наверх разглядывать наряды, а Владимир подошел к окну. В тускловатом освещении гостиной еще сильнее виделось, как скоро начал убывать день. Сумерки спустились почти непроницаемые. Сухой и жаркий, август выжег листву, а холодеющий ветер постепенно устилал ею землю, покрытую уже бесцветной, вялой травой. Как непохож был этот август на прошлый: для всех – беспокойный, холерный, напряженно ожидавший известий из Польши, для него – незабвенный, парголовский.

Растворив окно душной комнаты, запах которой напоминал маменькины куренья над его детской кроваткой, Владимир потянулся к невысокому деревцу. Скрипнул пальцами о бок крупного яблока и одернул руку – это было то, что французы называют déjà-vu.

Цецилия. Сон на исходе лета

Непроглядность ночи по-прежнему мучила его. Неподвижный воздух и отяжелевшие ветви грушевых деревьев замерли в унисон, как пронесся едва уловимый шорох по начавшим сохнуть и шелестеть листьям. Духота перетопленной комнаты вновь вызвала до боли детства знакомое желание распахнуть форточку и, усевшись на подоконнике, жадно впивать запах ночи и прелой травы. Но он никак не мог заставить себя подняться – знал, что, побродив по дому и обойдя каждую комнату по нескольку раз, неизбежно заснет в каких-нибудь креслах или на крошечном узком канапе, где завтра разбудят его жена, маменька или Варвара Ивановна. Тогда избежать объяснения будет уже нельзя. А он так боялся объяснения. Но, отчего-то, с безразличным смирением поднимаясь в эту спальню, что отвела им матушка, и не пытался спросить у нее места под кабинет. Наверное, потому, что знал наверняка: ничего он не напишет, не сядет даже за стол.

А усталость после суток, проведенных сидя в одном положении, обещала исцеляющее забвение – глаза, что все беспокоила беззвездная неподвижность неба, начинали смыкаться. Он поднес руку к горячему лбу, в очередной раз больно упираясь лопатками в стену.

* * *

Рассветное золото лилось сквозь высокие витражи окон, что изображали какие-то чудные фантасмагорические картины: то серебряных дельфинов, резвящихся над волнами, то колеблемые капли росы на тянущихся вверх лепестках. Они точно представляли ему, как мир встречает это утро, и обещали воображению, теперь такому пламенному и доверчивому, какую-то нежданную радость. Самою большею ему теперь казалось отыскать ту дивную мелодию, что едва различимым звучанием беспокоила его слух, не оставляя ума и постепенно овладевая душою. Ему казалось, что поиски эти длятся уже несколько дней, хотя он не помнил ни ночной темноты, ни полуденного слепящего жара. Всякий раз, когда мнимое приближение тешило его слух, звуки вновь отступали, и нельзя было понять, откуда они исходят. Ничего здесь не поддавалось объяснению: он ступал, не останавливаясь, по мраморным плитам с полувытертым рисунком, среди гулких пустых зал, напоминающих храмовые, но не видел ни икон, ни алтарей, даже свечей – они и не нужны были: все освещал непрекращаемый солнечный поток, еще усиливаемый пестрыми отблесками цветных стекол. Кроме поражавших изяществом витражей, выполненных с таким искусством, что на первый взгляд они казались живописными полотнами, в залах ничего не было. Стены ни во что не упирались – впервые подняв голову в надежде вдруг встретить там, у потолка, источник прелестной музыки, он, зарекшийся ничему не удивляться, невольно остановил шаги. Готические своды, стрелами рвущиеся в высоту, завершались не крышею, но небесным распестренным полотном. Все краски рассвета играли на нем, то сливаясь заревом, то вновь разлетаясь на лоскуты неисчислимых оттенков от лимонного до пурпура.