Таким, пожалуй, единственным другом, был для Мишеля Станислав Раевский, от рождения связанный с ним почти семейными отношениями, имеющими глубокие корни: их бабушки росли вместе. В детстве молодые люди не были особо дружны, хотя помнили отдаленно встречи в Тарханах или Раевке – их имения находились в соседних уездах Пензенской губернии. По-настоящему сблизились они в юношеские годы, в Москве. Раевский, будучи на шесть лет старше друга, часто говорил с ним о декабрьском восстании, память которого в сознании многих тогда еще была горяча. Конечно же, он был убежденным либералом, как и большинство молодых людей его возраста.
Около года назад поселившийся в Петербурге, Станислав служил в министерстве финансов, и жил теперь вместе с Мишелем и его бабушкой.
Вольдемар застал у друга незнакомого молодого человека среднего роста, в штатском, с приглаженными волосами и каким-то беззащитным лицом. «Мишель, папа разрешил мне, я…» – начал он, было, с порога, но осекся. «Стало быть, тебя можно поздравить? – подошел к нему Лермонтов, – Это Станислав – Владимир», – представил он друзей. Вольдемар заметил, что друг сегодня в особенном расположении духа – будто какое-то решение, принятое после долгих колебаний, успокоило его черты.
Он вовсе не так легко смирился с невозможностью продолжать университетское обучение, как это могло казаться. С легкой руки дяди Алексея Столыпина он решил взяться за военную карьеру, но эта перемена беспокоила Лермонтова. Он всегда говорил, что, случись война, тотчас бросится на передовую, но тот почти детский уклад жизни, к которому он привык в свои семнадцать, теперь должен был полностью измениться. Как-никак, казарменная жизнь не могла представляться легкой. И теперь, едва вернувшись из Школы, куда подал заявление, Мишель был очень обрадован новостью Владимира. «Ну что же, друг мой, вместе засядем за математику?»
Вольдемар, увидев столь редкую улыбку на лице друга, невольно рассмеялся в ответ.
IV
Еще третьего дня невские острова купались в тумане, прелым дымом поднимался он к верхушкам распестренных деревьев. Протягивая заиндевелые ветви к окнам домов, они стояли, кое-где еще нетронутые ветром, в разгаре своего октябрьского многоцветья. Но вдруг в одну ночь все преобразилось.
Перекидываясь с ледяными каплями, землю начали обволакивать крупные, влажные хлопья первого снега. Одни таяли, не долетая до мощеных дорог и ставших непроходимыми тропинок, другие оседали на ярко-зеленой, еще не выцветшей траве и обмякших, едва держащихся за ветви листьях.
А глядя из окна во двор, не опуская глаз к земле, можно было и вправду поверить в наступление зимы: снегом окаймлено каждое бревнышко и ступенька, а с крыши то и дело срываются, рассыпаясь, небольшие комья. Посмотришь вдаль – едва различимы соседние дворы, лишь черными точками выступают на слякотных полосах дорог редкие прохожие.
Вот двое, придерживая то распахивающиеся полы шинелей, то не спасающие от ветра цилиндры, приближаются к оледенелому крыльцу.
Евдокия не узнала, а скорее угадала в них Вяземского и Плетнева. Еще спускаясь по лестнице, укутываясь на ходу в шаль, она услышала, как приветствует их вежливый и расторопный смирновский камердинер, и как нетерпеливо обрывает его резковатый голос Вяземского: «Как барыня?» – «Все в порядке, ваше сиятельство, не извольте беспокоиться – Александра Осиповна ночью приходили в себя, а теперь почивают. Доктора Шольц и Лейтон отдыхают, а господин Арендт обещал проведать госпожу после обеда». «Слава Богу», – глубоко выдохнул Плетнев, снимая цилиндр, с которого гулко закапало на пол. Евдокия еще с лестницы протянула им руки: «Петр Андреич, Петр Александрыч – все обошлось, просто чудом воли Божьей. Лейтон сказал, впервые столкнулся с подобным, а Сашенька явила небывалое терпение и мужество, что ее и спасло. Теперь она спит, все спокойно, дыхание ровное, жара нет… Вы проходите скорее, замерзли ведь», – взволнованная собственной речью, Евдокия остановилась на последней ступеньке. Вяземский облегченно провел рукою по лбу и снял запотевшие очки, протирая их краем шарфа. «Голубушка Евдокия Николавна, вы прямо как светлый вестник к нам спустились», – произнес он, по обыкновению добродушно щуря глаза в улыбке – «Да полно вам, Петр Андреич, чай стынет», – Евдокия в радостном подъеме не могла устоять на месте – ей хотелось самой принять у гостей цилиндры и разлить им чай. «Гляжу, вы ждали нас?», – пропуская Евдокию вперед, тихим и серьезным тоном спросил Плетнев. «Я знала, что вы непременно зайдете. И чай постоянно прошу подогревать – сама, верно, выпила сегодня с полсамовара». – «Слава Богу, – повторял Вяземский, – слава Всевышнему, что опасность миновала. А я давеча получил с пароходом письмо от Василия Андреича… а теперь, глядишь, приморозит так, что речные пути все закроют», – отвлекся князь. «Что же пишет Василий Андреич?» – с интересом спросила Евдокия, протягивая Вяземскому сахарницу. – «А что Василий Андреич? бросил нас, двух старых бобылей, а сам наслаждается в Дрезденке, и Тургенев следом, а теперь еще Пушкина из Москвы дожидайся, как из печи пирога. Уже не в первый раз ссылается на издательские дела, а сам, поди, кутит себе с Павлом Войнычем», – в едва ли серьезном недовольстве бормотал Вяземский. «Петр Андреич, я вас прошу: когда станете отвечать Жуковскому, не пишите всего о Саше. Теперь ей ничего не грозит, но он очень расстроится, узнав о случившемся», – «Все я понимаю, Евдокия Николавна», – неожиданно серьезно вырвалось у Вяземского.