Выбрать главу

* * *

Особняк Лавалей на Дворцовой набережной редко выглядел просто домом. Это был, прежде всего дворец, где царил вечный праздник. Об этом говорила даже сама его архитектура – возведенный в конце прошлого столетия, он являл собой образец пышной строгости классицизма.

Но не всегда дом этот был сосредоточением всего занимательного и изящного, роскошного и нового, чем могла блеснуть столица: он помнил и смутные времена. Помнил траур по единственному сыну, погибшему вдали от родины. Помнил долгие и тревожные проводы старшей дочери в неизвестность.

Лишь в последние шесть лет все улеглось. Стареющие супруги, подрастающая наследница Софья привыкли всякий вечер принимать сотни гостей, дух праздника стал для них обыденным, а дом давно обрел славу самого блестящего и известного в Петербурге.

Сегодня же на концерт швейцарского импровизатора Макса Лагеншварца собрался более узкий круг приглашенных – вечер устраивался по подпискам. То было повторное выступление успевшего снискать некоторую известность поэта, и потому зала все же была переполнена: собрались здесь и те, кто пришел послушать его впервые, и те, кто ожидал от второго концерта новых впечатлений. Все-таки нечасто гастролировали в Петербурге импровизаторы, да и одно это название уже заключало в себе что-то необыкновенное и интригующее.

Танцевальная зала была устроена как концертная. На оркестровой сцене предполагалось само выступление: там остался рояль, готовый зажечь импровизацию начальными аккордами, стул и графин воды на столе перед ним, а все остальное пространство заполнили кресла для зрителей.

Собираться они начали задолго до назначенного часа. Сам Лангеншварц также был здесь, хотя это угадывалось лишь по огромной толпе, обступившей юношу. Многим не терпелось познакомиться с ним лично, а кому-то и просто поглядеть на поэта. В наружности его было мало примечательного: обыкновенное светлое лицо, юношеская сутулость и неловкость в движениях. Было даже что-то наивное, почти детское в его манере. Но, тем не менее, восторженные девицы, во всем находившие повод к восхищению, шептали между собою, как много сулят его глаза. И, конечно же, они ожидали от этих глаз какого-то чудного преображения, заранее занимая места в переднем ряду.

Евдокия обдумывала тему, которую предстояло задать, как вдруг в приутихшем на мгновение гуле различила голос, показавшийся ей похожим на пушкинский. Не ожидая встретить его здесь, она обернулась, и – правда, то был внезапно вернувшийся из Москвы Александр Сергеевич.

«Евдокия Николавна, как я вам рад… да, вчера вечером… садитесь, послушайте и вы», – торопливо говорил Пушкин, видно, прервавшийся на рассказе. В соседних креслах Евдокия заметила Плетнева и Александру, выглядевшую совсем здоровой и посвежевшей. «Что я говорил, господа? Ах, да – в семнадцатом году, когда я был на ножах с Каченовским, он в своем «Вестнике Европы» разразился статейкой по поводу выступления италианца Скриччи. И заявил в ней, что тот едва ли смог бы произвести что-нибудь на тему «К ней», «Демон», или подобное в этом роде. «Как верно, – подумал я, – то же самое, если бы мне дали тему «Михайло Трофимыч», что я смог бы на это придумать? А дайте то же тему Крылову, и он тотчас же напишет басню «Свинья»! Пушкин, как всегда, замечательно рассказывал: чуть улыбаясь, тогда как остальные не сдерживали смеха. Он смеялся реже, но поразительно искрометно.

Вслушавшись в происходящее вокруг, Евдокия поняла, что зала уже в ожидании. Разговоры заметно притихли, места занялись. Пока Лангеншварц готовился где-то за сценой, по рядам проходил низенький господин в малиновом фрачке и протягивал каждому широкий старомодный цилиндр, верно, давно никем не надеваемый и доживавший свой век таким вот незавидным образом. Он шел уже невдалеке, и Евдокия так и не успела определиться с темой. Единственное, что стояло в сознании – последнее письмо Одоевского, в котором он делился рассказами Титова о Байроне, о его последних годах в Греции, мнимом сумасшествии и смерти. Не долго думая, она торопливо написала «Умирающий Байрон», и уже на подходе господина с цилиндром свернула листок.

Вскоре он обошел все ряды и приблизился к даме, сидевшей впереди, с просьбой достать один из листков. Девушка, что была Софией Лаваль, краснея от смущения, протянула господину неровный клочок бумаги, верно оборванный кем-то второпях. Тот развернул его и, поднявшись на сцену, в голос объявил: «Смерть Каподистрии».