Выбрать главу

V

Тридцатое июля

 

 Центральному Телеграфу

 

 «У меня никогда не было таких именин…никогда...»

В памяти невольно пронеслись все, когда-то там оставшиеся, дни тридцатого июля.

…Шесть… Полусознательное детство среди дроковских лип – с радостным нетерпением, с белыми воротничками на выходном костюмчике, с утра найденном на спинке кровати.

…Четырнадцать… Бесприютная пансионская юность – оживленная, зовущая Тверская в квадрате окна пустой комнаты, гулкие покинутые коридоры и единственной отрадой, единственным голосом ободрения – долгожданные сорок сороков в час вечерни.

…Двадцать … Дружеская пирушка – дымящийся чан жженки, голубоватым сиянием рассеивающий полумрак холостяцкого флигелька в Газетном, и орущий со стола экспромт пьяный Соболевский:

 

Одоевскому – двадцать:

Ну как тут не надраться!

 

…Двадцать два… Бессонная тревога белой ночи, непривычная промозглость чужого дома, все и вся застилающий туман. Не дающий покою шпиль Петропавловки перед глазами – румяное, детское Сашино лицо за решеткой и… приготовления к свадьбе.

…Двадцать семь… Свобода Царского села, яблочный запах кругом, неотступные бетховенские квинты, ее подарок - нотный альбом и смеющееся лицо.

…Двадцать восемь… То же лицо, лишь теперь – несознаваемо близко. Прохлада волос – по разгоряченной груди. «Значит это не сон, – невольный облегченный выдох – Конечно же, нет – разве я видел когда-нибудь такие простые сны?»

 Вереницы экипажей под обильно иллюминированными огромными окнами. Самый богатый и известный московский дом, щедрый прием генерал-губернатора. Кругом суета и непрестанное мельканье пестрых, безликих масок. Нарядная Ольга что-то восторженно шепчет мне на ухо, я хочу, вернее, должен, что-то отвечать, – но она уже там, в разноцветном движущемся кругу. А черное домино, что пристально наблюдает за мною уже с четверть часа, будто бы невзначай отходит от колонны и делает несколько шагов навстречу. Я уже не удивляюсь, когда она с пугающей невозмутимостью берет мою руку – мы все явственнее отделяемся от толпы. Не удивляюсь потому, что из-за черной же венециянки на меня глядят те глазки, от которых можно ожидать всего, что угодно. Их лукавый мед увлекает меня все дальше, уже едва слышен гул переполненной залы. Мы бегом спускаемся по огромной парадной лестнице, и вот надо нами плотно сомкнувшееся московское небо, к темноте которого я никак не могу привыкнуть. Но сейчас его непроницаемая надежность нам очень кстати.

…Тверская вся освещена, сколько хватает взгляда – всюду горящие фонари. И они - будто диковинки нам – в Питере их не зажигали от начала мая.

 

Пусть ночь здесь непроглядней и бездонней,

Чем в милых сердцу северных краях:

Я буду целовать твои ладони

При этих неусыпных фонарях!..

 

- экспромтом декламирует она, одновременно снимая маски с нас обоих.

- Ты прямо как Соболевский, – смеюсь я, – только не хватает встать на табурет.

- На самом деле, у меня никогда прежде не выходило экспромтов, – рассеянно произносит она и вдруг неожиданно: Пойдем до Газетного?

 Не удивляюсь и не спрашиваю, зачем мы идем и как она без меня отыскала Газетный – вижу, как уверенно ступает впереди, молча догоняю и беру ее руку. Мы почти бегом спускаемся по Тверской. Едва различаю впереди силуэты кремлевских башен. Не глядя под ноги, сворачиваю в Газетный и вдруг чувствую под собою ступеньки – мы поднимаемся на крыльцо пансиона.

 У порога она все так же молча делает мне знак подождать. Я стою на этом крыльце, что оставил десять лет назад, вдыхаю холодеющий воздух, и слышу, как она что-то приветливо говорит сторожу. Замечаю за собой, как внимательно прислушиваюсь к ее голосу – так странно было провести эти несколько минут без него. Но вновь – тишина, не нарушаемая ничем, кроме только мною слышимых звуков ее шагов. Неожиданно близко – ее лицо, и резких запах конопляного масла от большого старого фонаря, что освещает теперь нас обоих.

 Проходим в парадную залу; она поднимает руку с фонарем, и я гляжу на эти неизбывные стены, которые, кажется, мы такими же найдем и десять, и двадцать лет спустя. Даже в старом стороже я узнал Онуфрича, что однажды, тридцатого, в пустом пансионе поил меня чаем с пряниками. А сегодня же в ночь тридцатое! Господи, она стала не только моею плотью и кровью, но моей памятью – памятью, которой мне всегда не хватало…

 Догоняю ее: нежность, от которой не просто улыбаешься, но смеешься невольно. А она уже склонилась над почетной доскою и отыскала имя Жуковского.

- Мне так не хватает Василия Андреевича, – поднимает ко мне глаза, – я особенно почувствовала это в понедельник у Авдотьи Петровны. Говорят, он вернется не раньше следующей осени.