Выбрать главу

 Он собирался ехать в Дроково, когда узнал, что Варвара Ивановна согласилась последовать с ними и в костромскую, где обещала помочь с хозяйственными хлопотами. И теперь, подъезжая к родной деревне, Владимир не мог избавиться от еще усугубившегося беспокойства и чего-то необъяснимого, давящего непонятной виной.

 Екатерина Алексеевна Сеченова впервые принимала женатого сына и невестку у себя. Расцеловала по-деревенски Ольгу Степановну, долго обнимала и крестила, как ребенка, сына. Не заходя в дом, сразу же провела их в сад, которым еще на детской памяти Владимира много и увлеченно занималась. Рассказывала о каком-то необыкновенном сорте груш, что ей удалось достать на прошлогодней ярмарке в Рязани, и настаивала, чтобы гости подольше задержались в Дрокове и непременно оценили урожай.

 В одном из уголков сада возвышалась причудливая, еще не достроенная беседка на манер китайской, какие Владимиру приходилось видеть в Царском Селе. Вокруг нее собралось несколько столяров, плотников и прочих мастеров, к которым торопливо направилась Екатерина Алексеевна. Достав из-за синего бархатного капота, не лишенного щегольства, листок бумаги с чертежом, она стала начальственным тоном что-то растолковывать поспешно обступившим ее рабочим.

- Дорогие, ступайте в дом – там, верно, обед накрыт, – через несколько минут спохватилась Екатерина Алексеевна, оглянувшись на усталое лицо невестки.

 Несколько часов спустя собрав сытых и отдохнувших гостей на большом штофном диване, она беседовала с Ольгой Степановной о столичных модах, не забывая упомянуть и о своем первенстве среди уездных соседок:

- Все доверие имеют ко мне во вкусе, и я решаю их туалетную участь,[1] – не без гордости рассказывала Екатерина Алексеевна. Оживившаяся Ольга Степановна предложила свекрови взглянуть на ее наряды – та едва не захлопала в ладоши, но не стала пока прерывать своего рассказа об уездной жизни:

- У нас живешь, будто и не в провинции – беспрестанно балы, маскарады, катанья, а об обедах и говорить нечего, довольно для деревни сто двадцать человек на бале! Для костюмов ничего не щадят, богатые кадрили… однако они весьма наскучили[2], – с деланным вздохом закончила Екатерина Алексеевна.

 Владимир, сидевший немного поодаль, смотрел в доброе и какое-то беззащитное, еще молодое лицо матери. Он почти не знал ее. Двенадцати лет оказавшись на полном содержании в пансионе, он изредка бывал в Дрокове, куда совсем не тянуло после второго материнского замужества. Владимир облегченно вздохнул про себя, когда узнал, что отчим в отъезде. Павел Дмитриевич Сеченов еще на подростка произвел впечатление человека грубоватого и корыстного, неспособного дать счастье и покой матери. И теперь Владимир понимал, что не ошибся: в разговоре матери, что внешне казалась вполне счастливой в своей семейственной жизни, ощутимо звучали какие-то жалобные, беспокойные интонации. По случайно или намеренно оброненным ею фразам Владимир догадывался, что оборотливый Павел Дмитриевич всеми средствами пытается переписать имение жены на себя, а Екатерина Алексеевна в своей любящей покорности не смеет ему перечить.

 Не вмешиваясь в ее неутихающую беседу с Ольгой Степановной, Одоевский молча взял руку матери. Он мало говорил с нею, да и переписку, в основном, вела жена. Владимир, как ни старался, не мог свободно поддерживать разговора в кругу матушкиных интересов и, боясь показаться равнодушным, старался выразить сыновнюю любовь, как мог.

 Вскоре женщины поднялись наверх разглядывать наряды, а Владимир подошел к окну. В тускловатом освещении гостиной еще сильнее виделось, как скоро начал убывать день. Сумерки спустились почти непроницаемые. Сухой и жаркий, август выжег листву, а холодеющий ветер постепенно устилал ею землю, покрытую уже бесцветной, вялой травой. Как непохож был этот август на прошлый: для всех – беспокойный, холерный, напряженно ожидавший известий из Польши, для него – незабвенный, парголовский.

 Растворив окно душной комнаты, запах которой напоминал маменькины куренья над его детской кроваткой, Владимир потянулся к невысокому деревцу. Скрипнул пальцами о бок крупного яблока и одернул руку – это было то, что французы называют déjà-vu.

Цецилия. Сон на исходе лета

 Непроглядность ночи по-прежнему мучила его. Неподвижный воздух и отяжелевшие ветви грушевых деревьев замерли в унисон, как пронесся едва уловимый шорох по начавшим сохнуть и шелестеть листьям. Духота перетопленной комнаты вновь вызвала до боли детства знакомое желание распахнуть форточку и, усевшись на подоконнике, жадно впивать запах ночи и прелой травы. Но он никак не мог заставить себя подняться – знал, что, побродив по дому и обойдя каждую комнату по нескольку раз, неизбежно заснет в каких-нибудь креслах или на крошечном узком канапе, где завтра разбудят его жена, маменька или Варвара Ивановна. Тогда избежать объяснения будет уже нельзя. А он так боялся объяснения. Но, отчего-то, с безразличным смирением поднимаясь в эту спальню, что отвела им матушка, и не пытался спросить у нее места под кабинет. Наверное, потому, что знал наверняка: ничего он не напишет, не сядет даже за стол.