Выбрать главу

- Что вы, Евдокия Николаевна? Это я должен просить прощения, что невольно вовлек вас в такое приключение. Вместо моря показал вам одни лужи.

Евдокия смеялась, и это давалось ей удивительно легко. Воспитанием княгине было предписано не выказывать своих чувств явно, беззвучно улыбаться и опускать взгляд. Но с этим человеком условности были неуместны, и ей казалось, что они могли бы пойти дальше, обходясь вовсе без титулов и извинений. Она чувствовала, что Одоевский тоже к этому готов, но ни один пока не знал, как это выразить.

- Тогда, быть может, вы поделитесь со мною чем-то из моря литературы, что наполняет ваш дом?

- Обязательно и с великим удовольствием, только сперва я хочу убедиться, что с вами все в порядке. А вы должны обещать мне, что позавтракаете.

- Уверяю вас, мне гораздо лучше. Это, верно, все ваше лекарство. И от завтрака отказываться не стану.

- Вот и славно! Тогда пойду распоряжусь.

Евдокия проводила Владимира долгим взглядом, которого он, засуетившись, не заметил. В его последнем жесте ей неуловимо послышалось что-то родное, снова напомнившее детство. То ли кто-то из учителей похоже двигался и говорил, то ли это и вовсе был какой-то книжный герой, уже забытый. Это было неважно. Стало сладко и тревожно одновременно, но Евдокии не хотелось сейчас думать ни о чем, кроме этого дня. Казалось, в нем можно укрыться, не допуская никаких мыслей из остального мира – ничего о долге, рассудке, приличиях. Эта спасительная слабость и непогода все вернее успокаивали Евдокию, будто нашептывая ей, что выбора нет - остается быть здесь и наслаждаться. Ее окружали тепло, спокойствие и нега, и отказываться от того, что происходит, не было никакой причины.

* * *

Пахло нагоревшими свечами. Из-за пасмурной погоды почти целый день стоял полумрак, а окна от сквозняков приходилось держать закрытыми. Узорные тени играли на бревенчатых стенах дома. Одоевский сидел за бумагами, Евдокия невдалеке разбирала старые альманахи. Прежде князь никогда не мог работать за письменным столом, пока не оставался в одиночестве – ему необходимо было закрыться в своем кабинете и быть уверенным, что никто его не потревожит. Но присутствие этой женщины совсем не мешало ему, напротив, придавало всему, что он делает, особый смысл. Рядом с нею казалось, что всякая его мысль, еще не вполне нашедшая форму, уже может встретить понимание.

В мягком свете согретого дома, будто спрятанные от мира среди проливных дождей и забывшие о ходе самого времени, Владимир и Евдокия являли, казалось, идиллическую картину. Но каждым по-своему овладевала тяжелая страсть, справляться с которою было все сложнее. Эти сумерки, забытье и безвременье, охватившие природу, будто усыпляли в них душевные силы, и каждый всякий раз находил повод отсрочить решительное объяснение. Особенно нелегко было Владимиру, которому вместе со своими чувствами предстояло открыть и обстоятельства, сковывающие его.

- Евдокия Николаевна, - обернулся Одоевский, и она заметила, как уголки губ его чуть заметно подрагивают, сдерживая смех – как вам название словаря: «Les Fleurs de bien dire, recueillies aux cabinets des plus rares esprits pour exprimer les passions amoureuses de Tun et de l'autre sexe par forme de dictionnaire»?[5] Он сказал это для того, чтобы посмотреть, как она смеется. Да и, быть может, надеялся хотя бы таким шуточным намеком выразить малую часть того, что не решался сказать всерьез.

- Признаться, князь, я не отказалась бы от такого издания, - отвечала Евдокия. Владимир украдкою чуть сдвинул лампу на столе, чтобы лучше видеть ее лицо. - Откуда у вас такие познания? Хотя, я уже ничему не удивляюсь.

- Да я пытаюсь описать сценку в букинистической лавке. Соболевский, друг, посмеялся бы, конечно, но подарил бы еще пару звонких названий. Представляете, пишет мне из Рима, что влез в шар над собором Святого Петра, лег там на пол и пил за мое здоровье.[iii] Кто пустил туда эту скотину? - Владимир, увлеченный собственными словами, только теперь заметил, что Евдокия не смеется вовсе, а сдержанно улыбнувшись, опустила глаза.

- Что с вами, княгиня? – Одоевский торопливо вышел из-за стола, сел рядом с нею и заметил на глазах ее слезы.

- Простите, Владимир Федорович, что не смогла разделить вашего настроения. Просто вот, мне встретилось, - протянула она раскрытый альманах. Одоевский, не глядя на страницы, протянул руку к ее щеке и осторожно осушил слезу. Но тут же, испугавшись своей смелости, опустил глаза к альманаху. – Смерть, души успокоенье... - прочел он – барон Дельвиг. Царствие небесное, какой был светлый человек.

- Он будто знал, - говорила Евдокия, лицо которой пылало теперь от внезапного прикосновения, но она старалась отвлечься возвышенными словами от собственных земных волнений - не зря же говорят, что человек чувствует, когда... когда ему пора. А поэт – тем вернее. А знаете, Владимир Федорович, отчего я плачу – оттого что жалею вовсе не Дельвига, а себя. Да, я вспомнила тот день в Петербурге, когда прочла, что он умер, и никто не понимал меня. Тогда я впервые, наверное, начала узнавать, что за человек мой муж. Впрочем, не стоит об этом.