Ему удалось выяснить, что один из флигелей дома Озеровых, отданный на хозяйственные нужды и почти не используемый хозяевами, граничит с его кабинетом. Это открывало для него и Евдокии не мыслимую прежде возможность: они могли разговаривать – да, при стечении обстоятельств, когда Одоевский оставался один или был уверен, что его никто не потревожит. И когда Евдокия могла быть в доме родителей и незамеченной пробираться во флигель. Затаенной ж мечтою Владимира было сыграть для нее, пусть пока через стену, одну из фуг Баха, о котором он столько рассказывал ей в Парголове.
Павел на удивление почти не удерживал Евдокию подле себя. После возвращения из Твери он нашел жену совсем холодной и отстраненной и понял, что за прошедшие месяцы сам отвык от нее. Тот разлад из-за Рунского и долгая разлука дали обоим понять, что прежние чувства ушли, и обманывать друг друга нет более смысла. И супруги, каждый по своей причине, держались друг с другом, как добрые соседи. Павел понемногу возвращался к прежним привычкам – друзья, карты, легкие интрижки. Пока светская жизнь не возобновилась в полной мере, он спокойно отпускал Евдокию к отцу, потому что в ее присутствии теперь видел для себя какой-то укор. Он по-прежнему ценил ее, испытывал, как остаток прежних чувств, какую-то нежность и не мог быть с нею грубым и настойчивым, когда она в очередной раз отказывалась сопровождать его с визитом, ссылаясь на нездоровье. Он не понимал, чего ей не хватает для счастья, но больше жалел о себе, что так жестоко ошибся и взял за себя девушку, которую не смог понять и с которою уже, видимо, им не быть родными людьми.
Евдокия, полгода назад давшая супружеский обет в восторженных чувствах, в которые сама поверила, теперь отчетливо понимала разницу между ними и тем, что владело ею сейчас. Она думала, что любит Павла, потому что он был мил, внимателен, нравился ее отцу, посватался к ней, наконец. Страсть к Владимиру, осознанная и нашедшая ответ так стремительно, не успела дать Евдокии возможности задуматься, отчего так произошло. Лишь потом она начала понимать, что нашла в нем лучшее, что любила в Рунском, в отце: какое-то необъяснимое желание прислушиваться к его словам, находить в них ответы. Это самой себе данное объяснение было далеко не главным. Больше всего Евдокия трепетала от осознания, что происходящее с нею – именно то, о чем писали Карамзин и Марлинский, и у нее есть, наконец, возможность вполне понять героинь своих книг. Это давало неведомое прежде ощущение какого-то нового знания, причастности к подлинному миру, собственной зрелости, правоты, и даже некоторого превосходства над теми, кому такие чувства неведомы.
Все это всерьез перевернуло привычный уклад ее жизни. Прежде ничего не таившая от родителей, Евдокия все не могла найти в себе сил им открыться. Более того, она совершила, отдавая себе в том отчет, безрассудный поступок – рассказала обо всем Прасковье. Та в своей непосредственности сперва удивилась, а потом, слыша пламенные речи сестры о совершенствах ее возлюбленного, стала вполне сочувствовать ей. Евдокия понимала, как огорчит родителей, особенно мать, эта ее несдержанность, как она должна была уберечь от таких знаний свою младшую сестру. Но чувство ее к Владимиру казалось теперь самым значительным из происходящего, и увлеченность собственными переживаниями делало княгиню все менее внимательной к другим.
Евдокия плотнее укуталась в шаль и велела принести чаю – она только что вернулась из флигеля, где побывала впервые. Это было холодное строение, наполовину занятое старой мебелью, наполовину - охотничьими снастями отца. Они с Владимиром проговорили совсем недолго, успев условиться только о возможности встречи.
Двор вернулся, наконец, в Петербург, и на завтра назначен был благодарственный молебен на Марсовом поле в присутствии августейшей четы. Прежде никогда не бывавшая на таких сборищах, Евдокия не могла себе представить, как два человека смогут найти друг друга посреди огромной толпы. Тогда, в благословенном тепле парголовской дачи, она боялась помыслить их с Владимиром встречу в обществе, грозящую людским вниманием и оглаской. Теперь же необходимость видеть его перерастала все страхи и придавала сил надеяться на чудо, которое одно могло помочь им встретиться.
* * *
Шестого октября на Марсовом поле действительно собралось едва ли не все население столицы. Пестрая толпа народа всех возрастов и сословий, заполнившая огромное поле, внимала митрополиту Серафиму. Возносилось благодарственное Господу Богу молебствие, ознаменовывавшее окончательное завершение всех бедствий, выпавших на долю народа в этом году. Война в Польше была прекращена окончательно, а эпидемия холеры, ставшая причиною многих жертв, наконец, покинула Петербург.