Выбрать главу

– Какие ж это, Прош, жены? – спрашивал и сомневался Чепурный. – Это восьмимесячные ублюдки, в них вещества не хватает.

– А тебе-то что? – возразил Прокофий. – Пускай им девятым месяцем служит коммунизм.

– И верно! – счастливо воскликнул Чепурный. – Они в Чевенгуре, как в теплом животе, скорей дозреют и уж тогда целиком родятся.

– Ну да! А тем более что прочему пролетарию особая сдобь не желательна; ему абы-абы от томления жизни избавиться! А чего ж тебе надо: все-таки тебе это женщины, люди с пустотой, поместиться есть где.

– Жен таких не бывает, – сказал Дванов. – Такие бывают матери, если кто их имеет.

– Или мелкие сестры, – определил Пашинцев. – У меня была одна такая ржавая сестренка, ела плохо, так и умерла от самой себя.

Чепурный слушал всех и по привычке собирался вынести решение, но сомневался и помнил про свой низкий ум.

– А чего у нас больше, мужей иль сирот? – спросил он, не думая про этот вопрос. – Пускай, я так формулирую, сначала все товарищи поцелуют по разу тех жалобных женщин, тогда будет понятней, чего из них сделать. Товарищ музыкант, отдай, пожалуйста, музыку Пиюсе, пусть он сыграет что-нибудь из нотной музыки.

Пиюся заиграл марш, где чувствовалось полковое движение: песен одиночества и вальсы он не уважал и совестился их играть.

Дванову досталось первым целовать всех женщин: при поцелуях он открывал рот и зажимал губы каждой женщины меж своими губами с жадностью нежности, а левой рукой он слегка обнимал очередную женщину, чтобы она стояла устойчиво и не отклонилась от него, пока Дванов не перестанет касаться ее.

Сербинову пришлось тоже перецеловать всех будущих жен, но последнему, хотя он и этим был доволен: Симон всегда чувствовал успокоение от присутствия второго, даже неизвестного человека, а после поцелуев жил с удовлетворением целые сутки. Теперь он уже не очень хотел уезжать, он сжимал свои руки от удовольствия и улыбался, невидимый среди движения людей и темпа музыкального марша.

– Ну как скажешь, товарищ Дванов? – интересовался дальнейшим Чепурный, вытирая рот. – Жены они или в матеря годятся? Пиюся, дай нам тишину для разговора!

Дванов и сам не знал, свою мать он не видел, а жены никогда не чувствовал. Он вспомнил сухую ветхость женских тел, которые он сейчас поддерживал для поцелуев, и как одна женщина сама прижалась к нему, слабая, словно веточка, пряча вниз привыкшее грустное лицо; близ нее Дванов задержался от воспоминания – женщина пахла молоком и потной рубахой, он поцеловал ее еще раз в нагрудный край рубахи, как целовал в младенчестве в тело и в пот мертвого отца.

– Лучше пусть матерями, – сказал он.

– Кто здесь сирота – выбирай теперь себе мать! – объявил Чепурный. Сиротами были все, а женщин десять: никто не тронулся первым к женщинам для получения своей матери, каждый заранее дарил ее более нуждающемуся товарищу. Тогда Дванов понял, что и женщины – тоже сироты: пусть лучше они вперед выберут себе из чевенгурцев братьев или родителей, и так пусть останется.

Женщины сразу избрали себе самых пожилых прочих; с Яковом Титычем захотели жить даже две, и он обеих привлек. Ни одна женщина не верила в отцовство или братство чевенгурцев, поэтому они старались найти мужа, которому ничего не надо, кроме сна в теплоте. Лишь одна смуглая полудевочка подошла к Сербинову.

– Чего ты хочешь? – со страхом спросил он.

– Я хочу, чтобы из меня родился теплый комочек, и что с ним будет!

– Я не могу, я уеду отсюда навсегда.

Смуглая переменила Сербинова на Кирея.

– Ты – женщина ничего, – сказал ей Кирей. – Я тебе что хочешь подарю! Когда твой теплый комок родится, то уж он не остынет.

Прокофий взял под руку Клавдюшу.

– Ну, а мы что будем делать, гражданка Клобзд?

– Что ж, Прош, наше дело сознательное...

– И то, – определил Прокофий. Он поднял кусок скучной глины и бросил его куда-то в одиночество. – Чего-то мне все время серьезно на душе – не то пора семейство организовать, не то коммунизм перетерпеть... Ты сколько мне фонда накопила?

– Да сколько ж? Что теперь ходила продала, то и выручила, Прош: за две шубы да за серебро только цену дали, а остальное вскользь прошло.

– Ну пускай: вечером ты мне отчет дашь, я хоть тебе и верю, а волнуюсь. А деньги так у тетки и содержишь?

– Да то где ж, Прош? Там им верное место. А когда ж ты меня в губернию повезешь? Обещал еще центр показать, а сам опять меня в это мещанство привел. Что я тут – одна среди нищенок, не с кем нового платья попытать! А показываться кому? Разве это уездное общество? Это прохожане на постое. С кем ты меня мучаешь?

Прокофий вздохнул: что ты будешь делать с такой особой, если у нее ум хуже женской прелести?

– Ступай, Клавдюша, обеспечивай пришлых баб, а я подумаю: один ум хорошо, а второй лишний.

Большевики и прочие уже разошлись с прежнего места, они снова начали трудиться над изделиями для тех товарищей, которых они чувствовали своей идеей. Один Копенкин не стал нынче работать, он угрюмо вычистил и обласкал коня, а потом смазал оружие гусиным салом из своего неприкосновенного запаса. После того он отыскал Пашинцева, шлифовавшего камни.

– Вась, – сказал Копенкин. – Чего ж ты сидишь и тратишься: ведь бабы пришли. Семен Сербов еще прежде них саки и вояжи вез в Чевенгур. Чего ж ты живешь и забываешь? Ведь буржуазия неминуемо грянет, где ж твои бомбы, товарищ Пашинцев? Где ж твоя революция ее сохранный заповедник?

Пашинцев выдернул из ущербленного глаза засохшую дрянь и посредством силы ногтя запустил ее в плетень.

– То я чую, Степан, и тебя приветствую! Оттого и грόблю в камень свою силу, что иначе тоскую и плачу в лопухи!.. Где ж это Пиюся, где ж его музыка висит на гвозде!

Пиюся собирал щавель по задним местам бывших дворов.

– Тебе опять звуков захотелось? – спросил он из-за сарая. – Без геройства соскучился?

– Пиюсь, сыграй нам с Копенкиным «Яблоко», дай нам настроение жизни!

– Ну жди, сейчас дам.

Пиюся принес хроматический инструмент и с серьезным лицом профессионального артиста сыграл двум товарищам «Яблоко». Копенкин и Пашинцев взволнованно плакали, а Пиюся молча работал перед ними – сейчас он не жил, а трудился.

– Стой, не расстраивай меня! – попросил Пашинцев. – Дай мне унылости.

– Даю, – согласился Пиюся и заиграл протяжную мелодию.

Пашинцев обсох лицом, вслушался в заунывные звуки и вскоре сам запел вслед музыке:

Ах, мой товарищ боевой,Езжай вперед и песню пой,Давно пора нам смерть встречать —Ведь стыдно жить и грустно умирать...Ах, мой товарищ, подтянись,Две матери нам обещали жизнь,Но мать сказала мне: постой,Вперед врага в могиле упокой,А сверху сам ложись...

– Будет тебе хрипеть, – окоротил певца Копенкин, сидевший без деятельности, – тебе бабы не досталось, так ты песней ее хочешь окружить. Вон одна ведьма сюда поспешает.

Подошла будущая жена Кирея – смуглая, как дочь печенега.

– Тебе чего? – спросил ее Копенкин.

– А так, ничего. Слушать хочу, у меня сердце от музыки болит.

– Тьфу ты, гадина! – И Копенкин встал с места для ухода.

Здесь явился Кирей, чтоб увести супругу обратно.

– Куда ты, Груша убегаешь? Я тебе проса нарвал, идем зерна толочь – вечером блины будем кушать, мне что-то мучного захотелось.

И они пошли вдвоем в тот чулан, где раньше Кирей лишь иногда ночевал, а теперь надолго приготовил приют для Груши и себя.

Копенкин же направился вдоль Чевенгура – он захотел глянуть в открытую степь, куда уже давно не выезжал, незаметно привыкнув к тесной суете Чевенгура. Пролетарская Сила, покоившаяся в глуши одного амбара, услышала шаги Копенкина и заржала на друга тоскующей пастью. Копенкин взял ее с собой, и лошадь начала подпрыгивать рядом с ним от предчувствия степной езды. На околице Копенкин вскочил на коня, выхватил саблю, прокричал своей отмолчавшейся грудью негодующий возглас и поскакал в осеннюю тишину степи гулко, как по граниту. Лишь один Пашинцев видел разбег по степи Пролетарской Силы и ее исчезновение со всадником в отдаленной мгле, похожей на зарождающуюся ночь. Пашинцев только что залез на крышу, откуда он любил наблюдать пустоту полевого пространства и течение воздуха над ним. «Он теперь не вернется, – думал Пашинцев. – Пора и мне завоевать Чевенгур, чтоб Копенкину это понравилось».