Я прислушивалась: может быть, внутри меня появятся какие-нибудь слова, которых раньше не было. Ведь сказали же мне однажды: «Она там, где ты» – про маму. И про «страдание» я услышала – не поняла тогда, что имелось в виду, но точно слышала это неожиданное слово. Но нет. Сейчас ни слов, ни мыслей, ни чувств каких-то новых, неожиданных, необычных внутри меня слышно не было.
Значит, и Бог меня не слышит. Значит, я вообще одна. И не нужна ни Богу, ни людям. Виктору Сергеевичу нужна. Но это плохо, это против человеческих законов. Паше нужна, но Паша идиот. И такой же малолетка, как и я. Только совсем беспомощный и даже опасный, потому что без мозгов и тормозов.
Что мне делать? Куда идти?
Я вышла из церковного дворика и побрела по улице. Вот переехала бы меня сейчас машина, и всем бы стало легче. Паша бы со временем успокоился, Виктор Сергеевич, я думаю, и сильно страдать бы не стал, он легкий, веселый человек. А главное, стало бы легче мне самой.
Я под колеса бросаться не стану. Я знаю, что это грех, страшный грех. И если Бог есть, душа потом будет страдать. Уходить отсюда, потому что невыносимо страдает душа, для того, чтобы страдать вечно, – какой смысл? Вот если бы случайно переехала машина – это другое дело.
Вот упала я с крыши – не разбилась, низко очень. Ударилась виском сегодня – тоже ничего. А иногда люди от этого умирают. Значит, мне надо жить. Может быть, это и есть мне ответ от Бога? А что, получается, он мне ответил раньше, чем я обратилась к нему с вопросом? Так может быть? И спрашивала-то я Бога конкретно – что же мне делать с Виктором Сергеевичем. А ответ пришел вот такой общий: жить, в смысле – не умирать. Не знаю, не понимаю. Потерялась.
Я вернулась в больницу, напоролась на Наталью Васильевну, молча выслушала, что она думает обо мне, ничуть не удивилась – обо мне никто хорошо не думает. Пошла в палату и легла спать, хотя все вокруг меня еще не спали и разговаривали. Я закрылась одеялом и постаралась заснуть.
Мне приснилась мама, которая что-то мне говорила, сидела напротив меня в светлой комнате, я понимала, что она говорит, но не слышала слов. Во сне мне было так хорошо, так спокойно, так все понятно. Мама смотрела на меня ясными глазами и улыбалась. Она знала, что я хорошая. Она меня любит – я это точно знала, и от этого мне было тепло.
Я проснулась оттого, что мне нечем дышать. В палате было уже темно. Остро пахло едой, тяжелым чужим дыханием, лекарствами. Я накинула одеяло, вышла в коридор, села на холодный подоконник и стала плакать. Надо же, я научилась плакать. Столько лет в детском доме у меня была слава, что я не умею плакать. Оказывается, умею.
Мне не стало особо легче от слез, наоборот, я как-то даже устала. Куда мне деваться? Как быть? Уехать в чужой детский дом на оставшиеся полгода? Не могу себе этого представить. Без Любы, без всех наших, без моих мальчишек, с которыми я бегаю по утрам, без Паши, без Серафимы, без Виктора Сергеевича… Интересно, как он распрощался с Вульфой, на чем? Приезжал ли он вчера, когда я убежала в церковь? Ничего не написал. Наверняка приезжал и обиделся.
Я смотрела в темное окно. Снег… Мне кажется, или идет легкий снег? Летят редкие крупные снежинки, медленно падая и кружась, как будто мотыльки. Иногда я представляю себе, как сажусь в поезд и еду далеко, в какой-то далекий город, где совсем другая жизнь. Там у меня есть дом, дома меня ждет мама и прыгает веселый лохматый щенок, у нас дома светло, и вообще в этом городе всегда светло, не бывает темных, мрачных ноябрьских дней. Мы ходим с мамой по этому городу, смеемся, покупаем мороженое и все, что захотим, – новые наряды, любые книги, билеты в театр. У нас много хороших, веселых друзей и большой дом с садом. В саду – розы, другие яркие ароматные цветы, пушистые ели, березки с нежными белыми стволами и невысокая трава, по которой так приятно бегать босиком. И я там немножко другая. Мне не надо терпеть, молча сглатывая грубости и несправедливости. Мне не надо благодарить людей, которые меня унижают и ненавидят. Я не боюсь будущего – оно хорошее и понятное. Я буду учиться, потом преподавать студентам прекрасную русскую литературу. Рассказывать про высокое, думать только про высокое и хорошее… В том мире не надо унизительно прятать в щель накопленные по десятке деньги и продавать на рынке грибы. Там вообще все по-другому.
Я представляю, как я еду, смотрю в окно, и тот город становится все ближе, ближе. Я знаю, я точно знаю, что там, где я еду, хорошо и светло. Когда мне становится особенно тошно, я представляю себе, что я в том поезде. Сейчас я тоже попробовала это представить. Но почему-то не получилось. Мешал холод – очень дуло из окна, у меня заледенели ноги, мешала тяжесть, оставшаяся после слез. Почему говорят: «Поплачь, легче станет»? Мне-то не стало.