Выбрать главу

Ведя речь о несправедливых обвинениях в плагиате, невозможно умолчать о злополучной тяжбе Академии с Фюретьером{118} и о прискорбных преследованиях, которым обладатели власти подвергали обладателя знаний, — преследованиях тем более достойных сожаления, что слишком уж велика оказалась разница между плодами усилий гонителей и гонимого, ибо творение сорока бессмертных ниже всякой критики, а словарь предприимчивого и терпеливого аббата из Шаливуа навеки останется одним из драгоценнейших памятников нашего языка. Да будет мне позволено заметить, коль скоро речь зашла о словарях, что Фюретьеров словарь, бесспорно, превосходит академический уже одним своим построением, ибо его отличает цельность замысла и исполнения, которой полностью лишено творение академиков, не скрепленное единой волей. Словарь Академии своей вялостью и нерешительностью вызывает недоумение и наводит скуку, меж тем как словарь Фюретьера увлекает читателя и приковывает к себе его внимание; французский язык у Фюретьера такой живой и энергичный, что, если бы речь шла не о словаре, его можно было бы назвать остроумным, — все это лишний раз доказывает, что самые скромные роды словесности нуждаются в упорядоченности и гармонии не меньше, чем возвышеннейшие творения человеческого духа. Мысль поручить составление словаря целой комиссии — одно из искренних заблуждений нашей премудрой эпохи. Если правда, что Академия отказалась от этой затеи и доверила сочинение словаря одному из самых образованных, здравомыслящих, безупречных и пунктуальных литераторов нашего времени{119}, этому можно только порадоваться. Значит, у нас есть надежда увидеть наконец словарь, достойный нашего старейшего литературного общества и его высоких целей, словарь, который по праву можно будет назвать созданием бессмертным{120}. Вернемся, впрочем, к Фюретьеру. Повторяю, сколько бы ни обвиняли его в плагиате, это не меняет дела: превосходство его словаря не подлежит сомнению. Между прочим, публике по душе удачливые воры; уж лучше бы Академия ограбила Фюретьера! Увы, она уступила эту честь иезуитам, которые в 1704 году переиздали словарь Фюретьера, значительно расширенный в 1701 году Банажем{121}, не упомянув ни того, ни другого; книга эта, известная под названием Тревуский словарь{122}, не раз переиздавалась и постепенно стала одной из крупнейших и богатейших сокровищниц языка, каковой и пребудет, если господин Рейнуар{123} не завершит свой труд или если досадное пренебрежение нынешней публики к полезной литературе покроет это великое начинание мраком забвения.

Замечательно, что, сколько раз ни вставал вопрос о плагиате, на несправедливые обвинения всегда находились опровержения: рано или поздно истина всегда торжествует. Большинству читателей Белона и Ронделе не было дела ни до Жиля из Альби, ни да Гийома Пеллисье, а те, кто по сей день заглядывают в Тревуский словарь, слыхом не слыхивали, что Академия оспаривала право на него у многознающего и трудолюбивого Фюретьера. Но есть случаи, когда подозрения подобного рода не так уж безосновательны, хотя, за неимением точных данных, осторожные библиографы доселе высказываются о них весьма уклончиво. Как важно было бы, к примеру, расшифровать загадочную рукописную помету Дю Тийо на полях знаменитых ”Максим” Ларошфуко: ”Говорят, что к этим замечательным размышлениям приложил руку Корбинелли, что именно он придумал их и ему же обязаны мы их неповторимым стилем. Как бы там ни было, достоверно известно, что он с гордостью называл себя автором значительной части этого сочинения и что занятия такого рода были ему весьма по душе, ибо он обожал изъясняться максимами, и бумаги его пестрят ими”. Эту версию подтверждает сообщение господина Барбье о хранившейся некогда в Библиотеке Государственного совета неизданной рукописи Корбинелли под названием ”Тацит в максимах”.