Выбрать главу

У одного самооценка падает, у другого, наоборот, растет. Возможно, по тому же принципу устроен и коммерческий мир. Говорю «возможно», потому что мало что про него знаю. Зато знаю кое-что о себе подобных, о писателях. Если писатель не уверен, что он (или она) писатель (а настоящие писатели вечно не уверены), тогда и смысл его или ее профессии оказывается под вопросом. Ну и как же могут такие писатели запрашивать высокую цену за свой литературный труд? С трудом. Выходит, издательская индустрия обогащается благодаря заниженной самооценке производителей литературы.

— Чем вы зарабатываете на жизнь?

— Я — писатель.

— Нет, я не о том… все мы в чем-то писатели! Я спрашиваю, какова ваша основная работа, чем оплачиваете счета?

У истинного писателя самооценка вечно занижена, вечно его раздирают сомнения, даже если он (или она) имеет общественное признание. Скажем, получает человек Нобелевскую премию… Я знаю о чем говорю: видала однажды такого Нобелевского лауреата. Человек с заниженной самооценкой вроде боксерской груши: кто ни пройдет мимо, каждый пнет. Истинный писатель постоянно себя в чем-то винит, считает, что все, что он делает, второстепенно, или вообще никому не нужно, в крайнем случае — немногим избранным (хотя за это ему не платят), то ли дело серьезные люди — они работают! Такие писатели вечно преклоняются перед физиками, плотниками и хирургами, и их всегда можно с поразительной легкостью раздавить, как червяка или муху.

У писателя с заниженной самооценкой гонорар мгновенно утекает сквозь пальцы: ведь его призвание — гуманизм. Если в какой-то стране жалуются, что литература никому не нужна, этот писатель готов без разговоров печататься там бесплатно. Для такого деньги обычно как подарок. Он живет своим творчеством, но не тем, что зарабатывает. Вот почему писателей с низкой самооценкой часто можно встретить в писательских убежищах. Там, обласканные тишиной, при скудной стипендии, в крохотных комнатушках, они творят свои «шедевры». По завершении получают вознаграждение, ни в коем случае не превышающее месячный заработок его редактора.

Литературное поприще изобилует скромными тружениками, знающими свое место и смирившимися с безвестностью. Как-то я встретилась с одной американской писательницей, с чьим творчеством уже была знакома.

Ее книга была переведена в бывшей Югославии и опубликована в эффектной обложке. На супере красовалась фотография авторши с горящим взором, на нем же уведомлялось, что эта книга стала в Америке бестселлером. Когда я впервые оказалась в Нью-Йорке, мой знакомый, редактор издательства, в котором вышла та книга, пригласил меня посетить писательницу. До этого я никогда еще не встречалась с живым американским писателем, не говоря уж об авторе бестселлера. Адрес звучал пленительно: Бруклин Хайте. Я позвонила в дверь. Мне открыла полноватая женщина средних лет, как я решила, секретарша писательницы. Оказалось, она сама. К моменту, когда я попала в Нью-Йорк, оригинал уже полностью утратил сходство с фотографией на суперобложке. Оказалось, что только на сербско-хорватский язык этот роман и был переведен.

— Передайте от меня привет югославским читателям, — попросила она с милой грустной улыбкой.

Писательница обитала в небольшой квартирке на первом этаже, в коридоре валялись матрасы. Попутно выяснилось, что писательница обучает танцам живота, отсюда — матрасы.

— На это я существую, — сказала она.

Она немного прошлась со мной по Бруклин Хайте.

— Вот тут живет Норман Мейлер. — Она с гордым видом указала на дом. — Я его частенько встречаю. Иногда он даже со мной здоровается. Говорит: «Привет, Мэри…»

У меня всякий раз сжимается сердце, когда я вспоминаю эту Мэри, грустного инструктора по танцу живота и вдобавок литератора. И мой писательский кулак вздымается в протесте, правда, непонятно, против кого и чего. Приходилось ли Гете давать уроки танцев живота? — спрашиваю я. — А Тургеневу? Толстому? Я задаю вопрос и жду. Но нет ответа.

Знаю, лучше бы мне попридержать язык. Щебетать, как птичка на ветке, и, будем надеяться, что кто-нибудь спохватится, кинет мне парочку крошек.

1996

Да здравствует социалистический реализм!

Не знаю почему, но законы ориентированной на рынок литературной культуры напоминают мне старый добрый соцреализм. Возможно, голова моя еще не отошла после травмы, имя которой Восточная Европа. Но такое вот у меня ощущение. Я также допускаю, что разъезжаю слишком много — туда-сюда и снова обратно, — и потому все у меня в голове перепуталось. А может быть, это и есть та самая ностальгия. Меня ведь можно понять. Моя страна полностью разрушена грабителями и головорезами, мои библиотеки сожжены разбойниками. Разве не имею я права хотя бы на ностальгию?