Он молчит. Он давно уже не пьет сырую воду из реки, из которой до сих пор по утрам вылавливают распухшие, почерневшие трупы. Он знает, что был неправ. Мама уже говорила, предупреждала — вчера, и позавчера, и дюжину дней назад, когда слегла старая Йорен. И в прошлом месяце… Он знает, что ему никто бы не поверил, ведь не поверили же маме. Но там, в деревне — его друзья… Были. Наверное, были. Сегодня, когда они топтали его ногами, с незнакомой взрослой жестокостью стараясь ударить как можно больнее, он старался не смотреть. Не запоминать перекошенные ненавистью и страхом лица, не узнавать в злобных оскалах улыбки тех, с кем еще луну назад беспечно гонял взапуски.
«Они просто боятся», — говорит мама, и он кивает в ответ, не размыкая губ. Он знает, что его не послушали. Как не послушали намедни маму. Он понимает, что уже завтра, возможно, в череде ненавидящих лиц, шипящих вслед обидное, несправедливое — «исчадие мрака!..», исчезнет еще одно. И еще. Мор никого не щадит.
…Он не знает лишь, что завтра наступит лишь для него. Не для матери.
Кто поверит словам колдуньи об отравленной воде? Всем ведь известно, что черная смерть приходит по воле Саурона и его темных прихвостней. И что вода, вотчина великого Ульмо — самая благая стихия; разве может в ней быть зло? А раз Темный Властелин повержен, значит, есть у него верные слуги, продолжающие дело своего хозяина. Откуда там пришла эта знахарка? С севера, говоришь? А может, не с севера, а с востока? Да какая разница, ты посмотри на нее — волос черный, глаз черный, и говорит, люди слышали, не по-нашему… Заклятья насылает, не иначе. И ублюдок ее такой же, вот попомните мои слова…
…А костер был высокий, жаркий. Не пожалели ни хвороста, ни задорого покупаемого в Эдорасе масла. И те, кто не раз ходил к ней за мазями и целебными отварами, стояли и смотрели, как она горит, и никто не заступился, не защитил… А узлы были слишком тугими для детских пальцев, и он плакал, и дергал веревки, отбиваясь от тех, кто пытался вытащить его из разгорающегося костра, пока кто-то, изловчившись, не ухватил его за ворот и не выдернул из огня. А потом была только темнота, и кислый запах меховой полости, в которую его завернули с головой, и боль от ожогов, и ее крик… Долгий, такой нескончаемо долгий…
А потом пришла зима, и мор, прибитый неожиданно ранней стужей, наконец пошел на спад. И выжившие спешно конопатили щели в домах да перекладывали соломой скудные запасы, стараясь пореже смотреть друг другу в глаза. Всё это он помнил смутно, как сквозь тусклую пленку бычьего пузыря. Сны, приходившие в горячечном тяжелом бреду, были намного реальнее, чем недобрая эта осень, и зима, и еще почти половина весны…
Наверное, он тогда все-таки заболел. Он помнил, как задыхался от жара, как мучительно хотелось пить — но вода, лившаяся в горло, не приносила облегчения. Вновь и вновь он видел костер, слышал ее страшный крик. Иногда — просыпался. А порой ему казалось, что не мама — он сам кричит, и не ее — его плоть обугливается в безжалостном пламени. Ему снились сгустки ослепительного огня, и он стискивал их обожженными ладонями, не в силах держать и боясь отпустить. Видел тускло рдеющий стальной шип, приближающийся к лицу… Он просыпался — но вместо яркого света дня вокруг него была плотная густая темнота, и он тонул в ней, захлебываясь, как в болоте, и сладковатый запах смерти вился вокруг…
Он заболел — гнилой лихорадкой, как половина деревни. И — выжил, вместе с еще пятерыми счастливчиками, непонятным чудом сумевшими превозмочь хворь. На них показывали пальцами. Жадно шептались им в спину. Про выживших рохиррим говорили, что колдовство вражьих слуг не смогло одолеть свободной крови, и чаще, чем обычно, звучало имя отважной Эовин, победительницы страшного Короля-Чародея.
Их называли героями.
Его — отродьем Саурона.
Почему не убили, зачем выходили? Ни тогда, ни потом он этого не узнал. Боялись ли новой порчи, уступили ли уговорам кузнеца и его жены, потерявших во время мора обоих детей? Или просто — не поднялась рука на ребёнка? Кто знает…
…А приютившая его семья очень пыталась быть заботливой. Его не называли обидными прозвищами, прочно прилипшими к нему с той осени. Его не обделяли едой, и Маедрис внимательно следила за тем, чтобы его одежда, нередко превращавшаяся в рваные лохмотья после встречи со сверстниками, была вовремя зашита и отстирана. За него заступались, когда мальчишки — а порой, и взрослые — толкали его или швыряли в него мусор.