Выбрать главу

Намо долго молчал.

— Ты понимаешь, о чём просишь? — свистящим шёпотом выдохнул он наконец.

Мелькор не улыбнулся. Посмотрел на Владыку Судеб печально, тяжело.

— Понимаю, — наконец, тихим выдохом ветра колыхнулись тени Чертога. — Прости, брат. Я прошу — выбрать сторону…

* * *

В высоком зале единственной уцелевшей Башни было тихо. Медленно плывущие мимо луны облака бросали на пол зыбкие тени, и в колеблющемся хрустальном полусвете чертог казался миражом, призрачным видением. И миражом — горьким, несправедливым, мучительным миражом казался человек, спавший вечным сном на высоком каменном ложе. И не понять было в неверных лучах печальной царицы небес: лунное ли серебро заливает спящего, или это время и едкая горечь утрат выбелила чёрный шёлк спутанных волос? Пылинки ли дрожат в лунном свете, пляшут над неподвижным лицом покойного — или едва заметное дыхание тревожит мёртвую неподвижность погребального чертога?

…Он стоял на коленях, опустив голову на сложенные руки, и в полумраке сам казался — тенью среди теней, зыбким видением в этом царстве снов. Каменная статуя плакальщицы, что ставят в усыпальницах своих предков знатные гондорцы. Скорбящий призрак, застывший пред телом усопшего.

Он стоял на коленях, и стекающие на равнодушный камень волосы были — лунным серебром, стылой изморозью в скованных стужей листьях полыни. Казалось — он спит; но не бывает у спящих таких измученных, застывших в каменном мёртвом оцепенении горя лиц. И в первый, страшный миг вошедший задохнулся, не сразу осознав, что непоправимого не случилось, не умолкла в глубине сознания надорванная серебряная струна, что не мог — не сумел бы, даже если бы хотел — не почувствовать ухода того, кто сам был — частью души. Шагнул вперёд, запоздало осознавая: не холодное оцепенение последнего сна — боль, которой нет и не будет исхода, сковала черты вечно юного лица, и искрящаяся снежная изморозь, блестящая на острых слипшихся ресницах, давно должна была растаять в тепле летней южной полночи…

Он шагнул вперёд — и остановился, словно споткнувшись. Показалось — толкнуло в грудь невидимой ладонью. Упрямо, безнадёжно: «уходи».

Эта боль всегда была — общей, одной на всех, разделённой на восьмерых, но так и не ставшая за века хоть немного менее острой.

…Эта боль была сейчас — его, только его: седого юноши, застывшего на коленях рядом со смертным ложем того, кто был — другом и братом, кто продолжал спать вечным сном, в мучительном забытье между жизнью и смертью. Продолжал спать — потому что чуда, подаренного ушедшим за Грань Мелькором, не хватило на троих.

И сердце в груди смерзалось в колючий кровавый ком, не давая толком дышать.

«Уходи.»

Безмолвный — не стон — горький безмолвный выдох.

Из троих, находящихся в зале Башни, один был — лишним.

И пришедший знал, что уйти сейчас — сейчас, когда он не нужен, не должен быть здесь, когда общее горе превратилось в ледяной равнодушный кинжал, застрявший под сердцем, когда расплавленная едкая вина струится по жилам вместо крови, все больше разъедая и без того измученную бесконечными потерями душу…

…сейчас уйти — не имел права.

И тогда, когда тишина стала поистине мёртвой, превращаясь в ранящие стекляные осколки, разрывая, разрезая по живому сжимающееся от боли сердце — он стиснул зубы и шагнул. Вперёд. К застывшему возле мёртвого Короля седому мальчишке, медленно умирающему в стылом ранящем крошеве горя и вины.

Шагнул — не зная ещё, что говорить, и имеет ли право он, не меньше брата виноватый в продолжавшемся мёртвом сне Аргора, говорить — хоть что-нибудь?

Шагнул и понял: молчать больше нельзя.

Давило, стягивало невидимой удавкой горло.

— Элвир… — беспомощно выдохнул он. Через силу, заставляя себя — разорвать мёртвую удушающую тишину, роняя горсть живых звуков на гулкий каменный пол. Чувствуя уже — не ответит. Дрогнул серебряный водопад: отвернулся, пряча лицо. И застыл вновь, превращаясь в неподвижную каменную статую.

— Элвир…

И — замолчал, не зная, что говорить. Не было больше слов, и не было — нужных. И плакала под высокими стропилами невидимая лютня: плакала вместо вечно юного Короля-Звездочёта, разучившегося плакать. И нельзя было больше молчать, и говорить было — недопустимо. И тогда Маг — Ушедший Король, так и не научившийся отпускать на волю, обращать словами то, о чём кричала душа — шагнул вперёд, в четыре шага преодолевая разделяющую их вечность, и опустил ладонь на слабо вздрогнувшее хрупкое плечо.

— Уходи… — голос Элвира был — шелестом замерзающего камыша. Ломким, надорванным — словно крик, беззвучной умирающей птицей бьющийся в его груди, выжег, изранил горло, ледяной слюдой застыл на скованных холодом губам.