И лишь позже, поняв (или, быть может, просто осознав?) что и кого он видит — пришёл в ужас. И, засыпая, со страхом и (да, да, будь проклят его слабый дух!) надеждой ждал новых снов. Снов, в которых за спиной его были огромные, чёрные, сильные крылья, и он, свободный и счастливый, танцевал в ночном небе с прекрасными грациозными созданиями. Танцевал — а по пробуждении сам боялся признаться себе в том пьянящем чувстве восторга и упоения, которое звенело в его душе. А ещё больше — в острой зависти к тому, крылатому, который был им во сне.
Но время шло — и сны все реже были счастливыми, всё чаще в них звенела глухая, безнадёжная тоска. И он просыпался в слезах, не в силах забыть скорбного шелеста чёрных маков и чёрных распятий на алмазной скале; но глаза того, во сне, оставались сухи, и только в груди ещё долго болело, даже когда рассветные лучи прогоняли прочь зыбкие ночные видения.
…Он спал, свернувшись в дрожащий, зябко кутающийся в плащ клубок. Спал — и одновременно, казалось ему, стоял на краю пропасти, и снизу багровым и золотым поднимался удушающий жар. Но не было страха — только усталость и тихая, бесслёзная печаль.
Он стоял у самого края, и поднимающийся вверх горячий едкий воздух рвал его чёрный плащ, трепал длинные, седые — он хорошо видел их — волосы. И сводило судорогой сожжёные до живого мяса ладони, и саднило металлом израненные запястья, и всё тело было — болью. Но для него — того, кем он был — это было привычно, а он-настоящий не помнил в тот миг себя и не мог ни закричать, ни отшатнуться дальше от пылающей бездны.
Он стоял, слушая мерный стук огненного сердца Арты (не Арды, откуда-то знал он сейчас — не «маленького княжества», но — Земли). Стоял меньше чем в шаге от огненной купели, и не было ему страшно. И удушливые потоки горячего воздуха обнимали, словно надёжные, доверенные руки. И он был спокоен и безмятежен. Он — был.
…Он стоял, не открывая глаз. Запрокинув голову, не обращая внимания на обжигающие хлопья пепла, касающиеся разорванного лица. Забыв о выкручивающей ладони боли: жар, слишком сильный даже для здорового тела, воспалённой, лишённой кожи плоти казался расплавленным металлом. Когда-то (как давно это было — и с ним ли?) он сам был — стихией, и огненная кровь Арты ласково грела ему руки, и не знало его тело ни ожогов, ни ран. Всё ушло. Не было больше его — того, молодого, яростного, счастливого, смеявшегося в самом сердце урагана и купавшегося в огненных реках. Слишком много отдано этому миру, отдано людям. По крупице, по капле — роздано сердце, и сила впиталась в землю, как вешняя вода.
Горькая — сквозь боль кровоточащих ран — улыбка: обручённый с Артой, он теперь так же уязвим перед страстью её пламенного сердца, как и люди. Или — более, чем люди? Ожог, нанесённый смертной плоти, исцелится, если будет в ней достаточно сил жить. Его же раны… Он невольно опустил взгляд на изуродованные ладони. И вновь — та же невесёлая, беспомощная улыбка, кривая из-за пересекающих лицо незаживающих шрамов.
Что ж — он сам назначил себе цену за жизнь среди смертных. Слабое, измученное неисцелимыми ранами — уязвимое — тело. Тело, слишком хрупкое для запертого в нём мятежного духа. Ещё не хроа — не дано Вала, пусть даже и отступнику, смертной плоти. Уже не фана: не сбросить ему этой оболочки, не сменить, как изношенное платье.
Но — и не изведать смерти, подобно людям.
Тихо вздохнув, он медленно распахнул искалеченные, бессильные крылья. Горячий ветер толкнул мягко, утешающе: то ли поддерживая, то ли отстраняя от края. Искушение довериться этим тугим потокам, расправить крылья и шагнуть — шагнуть вперёд, вверх, к свободе — на какой-то миг стало почти непреодолимым. Арта примет его, он чувствовал — знал — это. Они с ней — одно целое. По-прежнему. Его сердце бьётся в её горячем ядре, её жизнь, её боль, её суть — в каждой капле его крови. Даже сейчас он чувствовал каждого, живущего на этой земле. Кого-то — ближе, острее, до боли, до прерванного на половине вдоха: дети Твердыни, его дети. Кого-то — едва слышно, на грани сознания. И каждый из них — он. Младенец, впервые глотнувший воздух смертного мира. Старик, испускающий свой последний вздох. Птица, летящая в тумане над колышущемся зелёным морем. Хрупкий побег, упрямо пробивающийся сквозь тёплую землю к горячему солнцу. Всё это — она, Арта: любовь его, судьба его, жизнь его.
И порой невыносимо, с болью стиснутых до хруста зубов, хотелось — уйти. Не отдавать себя по капле, не дожидаться того, что всё чаще угадывал он в горьком шелесте лесных трав, слышал в звоне капель, читал в зыбком рисунке облаков. Не ждать покорно то, что видел порой в сухих, бездонных колодцах глаз Ахтэнэ. Цена любви — почему она так высока?