Вот и всё. «Если не приказ…» И — выбор, страшный выбор. Который не оставляет ему никакой надежды. Приказать — и он разорвёт клятву… и уйдёт. Навсегда. Нет — и он останется… И кто скажет, не будет ли это потерей ещё более безвозвратной? «Солльхххх…» — мёртвый шелест заснеженного тростника на ветру. Кончено. Опоздал, на четыре эпохи — нет, не обманывай себя — на целую жизнь — опоздал. Не будет больше — «Скажи, Учитель…» — лишь «Повинуюсь, Повелитель». И незачем больше жить — но куда уйти бессмертному? Куда уйти… и главное — как? Где найти силы вновь оставить их… оставить его?
А Ортхэннер стоит. Не уходит. Молчит, и — кричать бы: ну же, скажи, скажи хоть что-нибудь, ударь, прокляни — только не молчи! И стынут слова кровавым пеплом в горле, потому что — нет сил, и право давно утрачено.
Тяжкий вздох рядом.
— Прости… — тихо, невесело. И, помедлив, отчаянным, мучительным выдохом, — Тано…
Мелькор резко вскидывает голову. Ортхэннер стоит — рядом. И в глазах — боль, тоска… и надежда.
— Я тебя никогда не оставлю, — тихий, яростно-горький голос; и жутко становится от того исступлённого отчаяния, что звенит в каждой ноте. — Прогонишь — уйду. Это справедливо. Я сам всё знаю, Тано. Не сумел уберечь. Зато разрушать — научился хорошо. Жестокий, Проклятый… Всё так, всё правда. Простить не прошу — да я и сам не прощу себе. Если прикажешь — уйду, обещаю. Но не заставляй отрекаться. Не смогу.
А у него — удавка на горле, и жжёт, жжёт в груди, и не вздохнуть — безумная птица, что же ты делаешь, как же больно…
Он сам не замечает, когда делает шаг вперёд. И руки ложатся на плечи вздрогнувшего Майа — совсем близко, почти как раньше, и — бесконечно далеко… Не соприкоснуться душам, не дотянуться…
А вспыхивающие надеждой и отчаянием светлые глаза ловят его взгляд — и больше не отпускают. Глаза-в-глаза: как некогда — ладонь к ладони. Сердцем — к мечущемуся в агонии и страхе сердцу. И тяжелым звоном рушатся в пустоту мгновения. Нет сил произнести ни звука.
Больно, как же больно — что же он сотворил, жестокий эгоистичный мерзавец… Что он сотворил — с ним.
— Тъирни… — не слово — бессильный — кровью из сердца — выдох. Невыносимо хочется обнять, прижать к себе, забрать боль; но — нельзя. Потерял право, и может ли вновь просить? Нужно сказать… нужно… но — что?! Есть ли ещё хоть какие-то слова, для которых ещё — не поздно? И вместо необходимых, правильных, верных — срывается отчаянное:
— Что же ты говоришь… — беспомощным стоном. — Не тебе — мне нужно умолять о прощении…
…Только вот есть ли у него права — на прощение? У него, обрекшего своего ученика — своего сына — на три эпохи боли и одиночества?..
И не сказанные — безнадёжно опоздавшие — слова разрывают грудь, прожигают дотла раскалёнными каплями.
Прогоню? О, если бы… Не знаю, где взять силы умолять не уходить! Что буду делать, если уйдёшь… А ты ведь — уйдёшь. Пусть не сейчас, пусть потом — уйдёшь всё равно, потому что нельзя простить то, что я с тобой сделал — ученик мой, сын мой, сердце моё — невозможно простить — такое. Я — отпущу, как я могу удержать… Но — страшно, как же страшно: уйдёшь, не простишь. Клятва, проклятая клятва — есть ли что-нибудь, кроме неё, что ещё держит рядом? Что-то, что я — ещё — не уничтожил? Как разорвать, как уничтожить эту удавку? Теперь, после всего случившегося — из-за меня? Приказать… Последний приказ — во имя спасения? Предать тебя — ещё раз? Должен, обязан оставить, отпустить…
Не смогу.
Ортхэннер молчит. Понимающе, тяжело, страшно. Отводит глаза — не себя, его спасая от этого страшного разговора-без-слов. Только улыбка — горькая, тоскливая. Ржавым клинком под рёбра.
А слова жгут горло, слова рвутся наружу, слова кричат, плачут, умоляют — бессильные, ненужные, пустые слова: какое дело тому, чья жизнь, любовь и преданность были втоптаны в прах, в кровавую грязь — до раскаяния палача? И так хочется сказать — «Я спасал его…» Нет, нет, не лги себе! Ты спасал — Арту. Спасал — себя. От боли потери, от неизбывного ужаса: чёрное распятье на белой стене, слепой нерассуждающий страх — только не он, только не он!
…А пепел горяч и душен, и сводит судорогой горло. И Ортхэннер молчит, кривит губы в горькой, болезненной улыбке. И нельзя молчать, и нет сил сказать то, что должно было, но — так и не было произнесено тогда, в тронном зале обречённого Аст-Ахэ.
Нет сил говорить — но молчать ещё сложнее. И слова падают — тяжёлыми горячими каплями, кровью из перехваченного горла: