Нас пятерых ведут в алтарь. Мы первые станем воинами Христовыми, членами Церкви, воюющей на земле. Он коснется наших щек (это прообраз ударов, какие нам предстоит претерпеть, отстаивая свою веру), а потом укрепит, начертав на лбу у каждого знак креста. Но сперва этот случайный отбор призван показать, насколько подготовлен весь класс в учении Церкви. Каждый преклонит колено перед епископом, он нагнется, задаст вопрос, ученик ответит, его конфирмуют и отведут в боковой придел, где на глазах у толпящихся возле боковых скамей взрослых он будет ждать, пока ему не позволят вернуться на место. Я — последний в пятерке.
В алтаре сладко пахнет ладаном. Меня слепит золотое сиянье епископской робы, золотой скипетр, поднятый правой рукой. Вот он коснется меня, и я сам превращусь в золото, застынет лицо, ноги отяжелеют, тело станет драгоценным и мертвым. Он мне улыбается.
— Скажи, дитя мое, каково главное чудо нашей веры?
— Вочеловеченье Христа, ваше преосвященство.
Это легко. Надежно вызубрено в классе.
— Что значит вочеловеченье? Ты мне можешь сказать?
— Облечение человеческой плотью. Бог стал человеком.
— Отлично.
Отец Браун трясет ободряюще седыми космами из-за трона. Пухлая рука епископа тянется ко мне. Меня разбирает смех, живот сводит от мысли, что сейчас он дотронется до меня и все будет кончено. Лицо у меня дергается. Епископская рука застывает.
— И последний вопрос. Какова природа любви Бога к человеку?
Я разглядываю его облачение. Ни слова не приходит на ум. У меня холодеет под ложечкой. Отец Муллан хмурится по другую сторону трона. В переполненном соборе за моей спиной — мертвая тишина. Она окатывает меня жаром, я взмокаю от пота. Решаю разреветься. Нет, лучше ответить. Да, но я ведь забыл. Что он спрашивал? А-а, вспомнил.
— Она совершенна, — шепчу я.
Все улыбаются. Епископ легонько ударяет меня по щеке, трет большим пальцем мой лоб, бормочет на латыни.
Я все стою на коленках. Отец Браун делает мне знаки, что надо встать. Я стою зачарованный.
— Совершенна, — повторяю я.
— Ты можешь встать. Учитель тебя проводит.
Но я не могу шелохнуться. Я вправду стал золотым. Все тело у меня стало твердым: слитком. Меня поднимают, уносят из алтаря и так, коленопреклоненного, прислоняют к стене в боковом приделе. Отец Браун касается моего плеча, я тут же встаю, учитель меня подхватывает под локоть, влечет туда, где стоят уже остальные четверо, оставляет с ними, и по голове у меня бегают мурашки, и слово "совершенна" уходит, возвращается, как луч маяка, гаснет, вспыхивает во мне, пробегает по уставленным в меня лицам, прячется в звуковых волнах, тонет в хоре. Ко мне впервые в жизни обращался епископ.
Ньюджент еще говорил.
Он отрекся плоти во имя духа, говорил он. Плоть хороша, хороша в себе, но не сама по себе. Существенная разница.
Я соглашался, я бодро тряс головой.
Беда плоти в том, объявил он, что она, как аппетит, как голод, взыгрывает, насыщаясь.
Откинулся в кресле, посмотрел на меня выжидательно. Как взыграешь не насытившись, размышлял я, но снова он выжидательно улыбнулся, и я спохватился, что не слышал вопроса. Шум в голове меня оглушил.
— Ты знаешь ведь фразу насчет голода и утоленья?
Я смотрел на него во все глаза. Что такое я должен знать?
— Шекспир, по-моему. Из какой-то пьесы[6].
Из какой-то. У него же всего одна? "Венецианский купец", мы его третий год проходим и повторяем. Вот ненормальный. Самому бы с ума не сойти.
Он подался вперед, я, как мог, вжался в кресло. В очках загорелись огни.
— Секс без любви подобен убийству. Ты убиваешь собственную плоть и плоть женщины, с которой совершаешь безлюбовный акт. И, убивая плоть, ты убиваешь также и душу.
Он откинулся назад, очки потухли. Мне понравилось его это "также". Четко, официально. Он продолжал:
— …злоупотребляя самым своим дивным даром, даром рождения новой жизни. Ничто с этим даром не может сравниться, кроме любви, источника жизни, и любовь эта в Боге, но любовь, которую пробуждает в нас жизнь, она тоже от Бога, конечно, и она формирует и освящает нас во все наши дни.
Он умолк и передохнул. По-прежнему я кивал, однако едва заметными, но определенными телодвиженьями в кресле давал понять, что считаю спектакль оконченным.