«Повисла серая тяжелая тишина, будто мама уже умерла».
На этой мысли я всегда останавливалась, не думала дальше. Мне казалось, что, если я сформулирую все до последнего слова, она станет реальностью. Если мне не удастся удержать эти слова, когда я думаю о ней, то смерть накроет маму своей тенью. Как будто в наказание, потому что одна из ее дочерей не смогла справиться со своими мыслями. Возможно, я втайне даже желала этого и ожидала перемен, которые произошли бы после ее смерти, касающиеся нас, живых, а скорее всего, спокойствия — оно обычно наступает, когда худшее уже позади, — и света, проникающего в квартиру и навсегда изгоняющего тень матери.
Это были детские фантазии, я рано узнала, что многие дети мучаются навязчивыми мыслями о смерти и чувством вины, но все равно мое желание не исчезало. Эти мысли не прекращались на всем протяжении моего взросления. Что-то было в нашей маме такое, что заставляло нас ждать ее исчезновения.
Страх потери парадоксальным образом соединялся с желанием смерти. Я впервые почувствовала это еще совсем маленькой. Может, это тоже результат папиной любви к ней, его боязни, что она бросит его. Или от неуверенности в ней, в ее отношении к нему, а может, из-за бабушки с дедушкой. Мама всегда была особенной. Возможно, в каждом новорожденном ребенке есть что-то особенное. Бутон надежды, страха, желания и ожидания, растущий и распускающийся с годами, становится в конце концов частью жизни и наконец расцветает в полном великолепии. По-другому это называется индивидуальностью, характером или изюминкой.
Она всегда при ней, но может случиться так, что она исчезнет, умрет, одним словом, испарится навечно, безвозвратно перейдет в другое неизвестное измерение, на огромном расстоянии от этой Вселенной. Эта индивидуальность — как свет, яркий, льющийся и одновременно зыбкий, мерцающий. Сначала он освещает путь человека, согревая своим отражением всех окружающих, но вдруг теряется и гаснет, оставляя привлеченных собою в темноте и страхе.
Но поскольку любой свет гаснет, то можно так устать от вечного напряжения и боязни его потерять, что он сам начнет просить потушить его, чтобы все тревоги и страхи ушли вместе с ним.
Люди мало знают друг о друге, но иногда я думаю, что семья похожа на старый зал на Уддене: все предметы стоят там годами, словно декорации на сцене. После сотни спектаклей ты уже знаешь все о каждом пятне на обивке дивана, о торчащих нитках в выцветшей вышивке на подушках и бахроме ковров, о том, как кружатся пылинки в слабом солнечном свете, льющемся из окна.
Знакомые запахи увядших букетов луговых манжеток, астр и синих ранников смешиваются с затхлым запахом жареной салаки после обеда, слышатся звуки вечно включенного радиоприемника.
Однажды мама уничтожила все сходство со своей семьей. И как всегда, удивила нас. Внезапно, без всякого сожаления она преобразила свое лицо. Подтяжка навсегда стерла с него черты бабушки, дедушки, всех обитателей Уддена и квартиры на улице Святого Винсента, полностью изменив наше восприятие ее красоты и самой мамы — объекта нашей любви.
Она не превратилась в другого человека, на ее лице не осталось шрамов, оно не перекосилось — мама ни на толику не стала менее красивой. Но она изменилась, и мы с сестрой не узнавали свою маму, а папа — жену.
Первый раз, навещая ее после операции, я ничего особенного не ждала и не думала, как она будет выглядеть. Меня больше удивило то, что мама в очередной раз смогла поразить нас.
Никогда не предполагала, что она решится на нечто подобное. Никогда. Кто угодно, только не она, которая всегда была такой естественной. Но у нее появилось желание измениться, и никто не осмелился возразить ей. Выйдя из клиники, мама тщательно распланировала время своего выздоровления, решив поработать в студии. Папа каждый вечер забирал ее оттуда на машине и к тому же получил привилегию отвозить ее туда по утрам. Если бы не операция, она никогда бы не позволила ему такого. Каждое утро она вставала раньше всех, готовила завтрак, накрывала на стол и исчезала до того, как мы просыпались.