Я пришла к ней вскоре после операции. Она открыла дверь в рабочей одежде, руки, как обычно, были измазаны краской. Лицо опухшее, но без повязки; там, где были разрезы, остались черные тонкие линии, а в некоторых местах виднелись маленькие, почти прозрачные полоски пластыря. Черные линии выглядели потрясающе красиво, будто кто-то разрисовал мамины родные черты тонкой кисточкой, обмакнутой в тушь. Лицо, которое я увидела в проеме двери, было маминым, но она казалась какой-то чужой, с чужим взглядом и даже овалом лица.
— Я сильно распухла сейчас, — сказала она и попыталась рассмеяться, хотя рот не растягивался в улыбку. — Когда опухоль спадет, увидим, что получилось, — продолжила она и знаком пригласила меня войти в студию, в беспорядок, где негде было сесть или встать, потому что все всегда перепачкано масляной краской. Солнце светило из грязных потолочных окон, у стены стояло несколько новых больших картин, возле одной из них высилась стремянка.
Я, как обычно, растерялась при виде ее новых работ, особенно тех, которые только-только начаты. Так было всегда, я не знала, что сказать о ее картинах. Как бы я ни вглядывалась, все в ее студии казалось мне липкой мазней. Почему-то я всегда ждала, что мама прекратит этим заниматься, картины исчезнут, и она признает, что потерпела фиаско. Ее успех казался зыбким, словно она денно и нощно судорожно пыталась его удержать, а он каждую секунду угрожал обратиться в ничто. Я не знаю, откуда у меня взялись подобные мысли.
На полу валялись тюбики, кисти и тряпки, испачканные красками. Среди них я разглядела несколько моих старых платьев и блузок, из которых выросла. Одежда, о которой я уже успела позабыть. А сейчас внезапно вспомнила, как ее носила, что делала в ней и где. Это были старые воспоминания, но сейчас они снова ожили во мне.
Я посмотрела на маму. Она выглядела совсем маленькой, стоя в перемазанных брюках у стремянки и собираясь снова забраться на нее. Я не понимала, как она могла работать, только что вернувшись домой после серьезной операции. Разве ей не следовало спокойно полежать?
— Нет, — сказала она. — Я и так лежала в клинике целых три дня. Теперь я могу двигаться, как хочу, а швы послезавтра снимут.
— Тебе больно? — робко спросила я.
— Нет, — ответила мама.
От запаха краски и льняного масла и яркого солнечного света я почувствовала головокружение, почти тошноту. Я всегда так реагировала на льняное масло и, возможно, поэтому никогда не любила бывать в маминой студии.
А может, все-таки из-за картин? И страха увидеть в них что-то связанное со мной. Грызущий страх или скорее подозрение, что она использовала меня, папу и Астрид — нас всех — в своих картинах. Словно наблюдала, подмечала и рисовала все, что у нас было, — как будто обкрадывала нас.
Мне никогда не нравились ее работы. А сейчас к этому прибавились странные опасения, что ее опухшее после операции лицо может рассыпаться на куски. Я представляла, как оно расходится по швам в солнечном свете, когда она наклоняется за кистями, или взбирается по стремянке, или просто пытается улыбнуться, как лопается натянутая кожа и сыплется цветными кусочками на пол и старые тряпки. Мне не хотелось больше смотреть на маму.
Я так и не нашла места, где можно было сесть, и прислонилась к стене, чтобы унять тошноту. Долго не могла успокоиться и поэтому постояла какое-то время. Как обычно, я почувствовала себя незваным гостем, переступив порог, — вторглась на ее территорию и отвлекаю ее. Хотя она сама позвала меня и попросила остаться, чтобы выпить кофе с круассанами и поболтать, что-то в этой студии заставляло меня поскорее уйти, оставить маму в покое с ее картинами. Я чувствовала, ей хотелось побыть одной.
И я ушла, но тошнота не проходила. Мамино новое лицо смущало и пугало меня, как и ее студия. Я чувствовала себя заблудившимся и брошенным ребенком.
Когда мы увиделись в следующий раз, я уже смирилась с переменами в ее лице, и мне было легче смотреть на нее как на чужого человека. Опухоль под глазами стала черно-лиловой и неровно расползлась на скулы и вокруг рта. В тонких черных косых линиях, откуда убрали швы, образовались маленькие струпья, которые делали их некрасивыми. Эти места выглядели грубо, как будто скальпель соскочил и прорезал новые контуры.
Что-то подсказало мне, что мама испытывает то же беспокойство, которое я переживала после моих операций. Было бы странно, если бы подобные мысли ее не волновали. Но когда я спросила ее прямо, довольна ли она результатом, мама рассмеялась и сказала, что совсем не думает об этом.