Выбрать главу
бедные волненьяЛюбви невинной и простой.Господь нам не дал примиреньяС своей цветущею землей.

Но душа ужаснулась принять Сфинкса, она нашла в себе силы лишь заглянуть в его каменные глаза, и… поэт, уйдя от любви в равнодушие, со злою иронией декламирует:

В холодном сердце созидаюПростой и нерушимый храм…Взгляните – пар над чашкой чаю!Какой прекрасный фимиам.

Храм, но кому? кому этот фимиам? Мещанскому благополучию– будням? Ужасно. Впрочем– это неизбежный конец. И спасибо Ходасевичу, что он не побоялся сказать, что трусливо замалчивают иные г-да поэты, кокетливо драпируясь в тогу олимпийцев. Всякий имеет право на усталость и апатию, а Ходасевич щедро оплатил это право свое терниями долгого своего пути от Афродиты к Сфинксу и от Сфинкса к… чашке чаю!

Томление духа

Ускользнула Присно-Дева Афродита. Сфинкс испугал и оттолкнул…

Душа утомлена. С несказанною тоскою глядит поэт на предлежащий ему путь!

Мои поля сыпучий пепел кроет.В моей стране печален страдный день.Сухую пыль соха со скрипом роет,ноги жжет затянутый ремень.
В моей стране – ни зим, ни лет, ни весен,Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей.Там круглый год владычествует осень,Там – серый свет бессолнечных лучей.
Там сеятель бессмысленно, упорно,Скуля, как пес, влачась, как вьючный скот,В родную землю втаптывает зерна —Отцовских нив безжизненный приплод.
А в шалаше – что делать? Выть да охать,Точить клинок нехитрого ножаДа тешить женщин яростную похоть,Царапаясь, кусаясь и визжа.
А женщины, в игре постыдно-блудной,Открытой всем, все силы истощив,Беременеют тягостно и нудноИ каждый год родят, не доносив.
В моей стране уродливые детиРождаются, на смерть обречены…

Вот крест тягчайший, страданье безмерное, ощутить такою жизнь! Не узреть, а именно ощутить, выкрикнуть, провыть эту жестокую боль ужаснейшего ощущения! И Ходасевич это вынес. Он приял и это, как принимал Афродиту и Сфинкса. Он корчился в раскаленных лапах Молоха и все же не возроптал, не устрашился. Напротив, он готов благодарить судьбу за это новое для него ощущение.

Нет, молодость, ты мне была верна,Ты не лгала, притворствуя, не льстила.Ты тайной ночью в склеп меня водилаИ ставила у темного окна.Нас возносила грузная волна,Качалась ты у темного провала,И я молчал, а ты была бледна,Ты на полу простертая стенала.Мой ранний страх вздымался у окна,Грозил всю жизнь безумием измерить…Я видел лица, слышал имена —И убегал, не смея знать и верить.

Он только ощущал… Он не хотел иного восприятия мира, как через ощущение.

И он твердо пошел по своему крестному пути к предназначенной ему Голгофе, «на распутьях, в кабаках» утоляя «голод волчий», и на губах его сухих и жарких «застыла горечь желчи». Повлеклись трудные дни «без любви, без сил, без жалобы, – если б плакать слез не стало бы», и он не плакал, не сплетал гирлянд из жалких слов, утешаясь мыслью, что «песня новая» суждена и ему «на миг»:

Эй, гуди, доска сосновая,Здравствуй, пьяный гробовщик!

Но это где-то то там, в конце дороги, а пока все приять, все ощутить, исчерпать душу, насытить мысль. Ведь:

В тихом сердце – едкий пепел,В темной чаше – тихий сон.Кто из темной чаши не пил,Если в сердце – едкий пепел,Если в чаше – тихий сон?

И он жадно пил из всех чаш, вкушая горькие отравы, как хмельную влагу, ибо жизнь была для него «как вино, как огонь, как стрела». Ибо он чувствовал, что:

Пустой души, пустых очарованийНе победит ни зверь, ни человек.

Вот это-то горькое чувство и подсказало ему мудрое решение:

Среди живых ищи живого счастья,Сей и жни в наследственных полях.

А это ведь уже перелом, поворот на новую дорогу, на дорогу примирения с судьбою.

О пусть отныне жизнь моюОдно грядущее волнует!

восклицает поэт, вступив на новый путь, и далее:

Блажен, кто средь разбитых урн,На невозделанной куртине,Прославит твой полет, Сатурн,Сквозь многозведные пустыни!

Да, трижды блажен, ибо он ушел уже от соблазнов злой жизни. Ушел от ней и Ходасевич, прочувствовав ее до конца, оправдавший свой уход тем, что дерзал,

Все то в напевы лир влагать,Чем собственный наш век терзаем,На чем легла его печать.

Итак, обманчивая, коварная, скоротечная жизнь, утомившая душу, охладившая сердце, изжита, осталась позади, и поэт один, среди речных излучин,