В конце марта Билла снова потянуло работать. Все началось с мамы и малыша, которых он увидел на Грин-стрит. Я тоже видел их из окна, когда зашел в гости к Биллу и Вайолет, но мне и в голову не приходило, что я смотрю на отправную точку нового витка в творчестве художника. По идее, в них не было ничего особенного, но сейчас я понимаю, что Билл искал именно эту повседневность в мельчайших ее проявлениях. Ради них он прибегнул к фотографии и даже к видеосъемке. Мне с моими консервативными взглядами казалось, что художник такого высочайшего технического уровня, как Билл, не должен разменивать свой талант на какое-то видео, но когда я увидел отснятый материал, то многое понял. Камера дала Биллу возможность освободиться от изнуряющего груза собственных мыслей. Камера заставила его выйти на улицу, где перед ним предстали тысячи детей, тысячи отрывочков разворачивающихся у него на глазах жизней. Эти дети стали залогом его душевного равновесия, с их помощью он мечтал создать элегию о том, что все мы, так давно живущие на свете, безвозвратно потеряли, — о детстве. В своей скорби он не был сентиментален. Тут нельзя было найти и намека на флер старого доброго прошлого, которым всегда окутаны любые представления о детских годах. Но что еще важнее, Билл смог дать выход своим мукам из-за Марка, не касаясь самого Марка.
Мама с малышом попались нам на глаза как-то вечером. Было воскресенье, и Марка уже посадили в поезд, на котором он уехал домой к Люсиль. Мы с Биллом стояли у окна. Вайолет подошла к нам сзади, обняла мужа за талию и замерла, прижавшись щекой к его обтянутой свитером спине, а потом встала рядом. Билл притянул ее к себе. С минуту мы молча смотрели из окна на улицу внизу и на прохожих. Вот у дома остановилось такси, дверь распахнулась, и из машины вышла женщина в длинном коричневом пальто с ребенком на руках, нагруженная пакетами и сложенной коляской. Мы видели, как она поудобнее перехватила малыша, примостила его себе на бедро, порылась в сумке, выудила оттуда деньги, расплатилась с шофером и, помогая себе левой рукой и правой ногой, разложила коляску. Потом погрузила в это чудо техники своего закутанного ребенка и пристегнула его ремнем. В этот момент малыш заревел. Женщина опустилась на корточки, проворно стащила с рук перчатки, не глядя, сунула их в карман и принялась лихорадочно рыться в большой стеганой сумке. Оттуда она извлекла пустышку, которую тут же дала малышу, потом, не поднимаясь, ловко ослабила ему шнурок капюшона и, покачивая одной рукой коляску, наклонилась к самому его носу, улыбнулась и что-то заворковала. Малыш, одетый в теплый комбинезон, откинулся назад, сосредоточенно зачмокал пустышкой и закрыл глазки. Женщина посмотрела на часы, выпрямилась, развесила четыре своих сумки на ручках коляски и покатила ее по улице.
Я отошел от окна, а Билл все смотрел ей вслед. В тот вечер он про нее и словом не обмолвился, но за ужином, когда мы ели приготовленный Вайолет итальянский омлет с начинкой и гадали, сумеет ли Марк закончить последнее полугодие и сдать выпускные экзамены в школе, я все время чувствовал в нем какую-то уклончивость. Он слушал наши с Вайолет разговоры и даже отвечал нам, но в то же время оставался в стороне, словно какая-то его часть уже давно не здесь, а идет себе где-нибудь по переулочку.
На следующее утро он купил видеокамеру и принялся за работу. В течение следующих трех месяцев он уходил чуть свет и до самого вечера бродил по улицам, потом шел в мастерскую и делал наброски, потом ужинал и снова брался за свои альбомы с рисунками, уже до самой ночи. Но в выходные Билл каждую минуту стремился проводить с Марком. Мне он объяснял, что они разговаривают, смотрят вместе взятые напрокат видеофильмы и снова разговаривают. Марк превратился для Билла в больного ребенка, с которым надо нянчиться как с маленьким и которого ни на миг нельзя оставить без присмотра. Среди ночи Билл вскакивал и шел в комнату сына, чтобы убедиться, что он на месте, а не сбежал куда-нибудь через окно. Неусыпная родительская бдительность из формы наказания превратилась в средство профилактики неизбежного приступа, который, как боялся Билл, добьет мальчика.
Хотя Билл и обрел новые силы благодаря работе, в его возбуждении было что-то маниакальное. Былая сосредоточенность во взгляде уступила место горячечному блеску глаз. Он почти не спал, исхудал, вспоминал о бритье еще реже, чем раньше. Его одежда провоняла табаком, к вечеру от него сильно пахло спиртным, вином или виски. Несмотря на его изматывающий режим работы, нам все-таки удавалось видеться той весной. Иногда это случалось чуть не каждый вечер. Он звонил мне либо домой, либо на кафедру:
— Лео? Это я, Билл. Слушай, может, заглянешь вечерком в мастерскую, а?
Я соглашался, даже если знал, что не успеваю проверить к сроку студенческие работы или подготовиться к завтрашней лекции, соглашался потому, что в голосе из телефонной трубки ясно слышалось, что он не может оставаться один. Когда я приходил и заставал его за работой, он всегда прерывался, чтобы похлопать меня по спине или обхватить за плечи и хорошенько потрясти, а потом принимался рассказывать про детишек на площадке, которых ему удалось в тот день заснять.
— Ты не поверишь, что они творят. Я уже и забыл, что такое бывает. Они же чокнутые! Просто полоумные какие-то!
Как-то вечером в середине апреля Билл вдруг сам завел разговор о своем возвращении к Люсиль, когда он решил, что вдруг да склеится.
— Я когда вошел в квартиру, то первым делом сел перед Марком на корточки и сказал ему, что больше никогда не уйду, что мы втроем теперь всегда будем вместе.
Билл повернул голову и посмотрел на кровать-ладью, которую он много лет назад смастерил для Марка. Она так и осталась в дальнем углу мастерской, рядом с холодильником.
— А потом я его взял и бросил. Наговорил всей этой обычной туфты про то, что папа его любит, просто они с мамой не могут жить вместе, и все такое. В тот день, когда пришло последнее, пятое письмо Вайолет, я никогда не забуду: я выхожу из квартиры, и Марк начинает кричать: "Папочка!", и я слышу этот крик на площадке, слышу его, когда спускаюсь по лестнице, слышу, когда иду по улице. Он у меня до сих пор в ушах стоит. Никогда не забуду, какой у него тогда был голос. Как будто его убивают. Я в жизни ничего страшнее не слышал.
— Да ладно тебе, — сказал я. — Дети могут так убиваться из-за чего угодно. Когда их в кровать запихивают или конфетку не дают.
Билл медленно повернул ко мне голову. Глаза его сузились, голос звучал тихо, но резко.
— Нет, старик. Это был другой плач. Это был плач по — настоящему страшный. Я как сейчас его слышу. И от этого не спрячешься. Я через него переступил.
— Ты об этом не жалеешь?
— Как я могу жалеть? Вайолет — моя жизнь. Я выбрал жизнь.
Вечером седьмого мая мы с Биллом не виделись. Он мне не позвонил, и я сидел дома. Когда раздался звонок, я перечитывал последнее письмо от Эрики, которое пришло с вечерней почтой. Там был один абзац, в который мне надо было вчитаться:
"Что-то странное творится со мной, Лео. Что-то сдвинулось с мертвой точки, но не в голове, которая, ты знаешь, вечно бежит впереди меня, а в теле. Раньше там не было ничего, кроме боли, невозможно было хоть на шаг отступить от заданной траектории, невозможно было даже качнуться в сторону, только ходить и ходить кругами вокруг Мэта. Сейчас я понимаю, что хочу тебя видеть, хочу сесть на самолет, прилететь в Нью-Йорк и прийти к тебе. Если ты не хочешь, чтобы я приезжала, если тебе все это осточертело, я пойму и обижаться не стану. Я говорю только о том, чего хочу сама".