Выбрать главу

— Свиделись все-таки, — сказала женщина. — Входи, Андрей. Входи, полуночник.

«Полуночник»! Это слово принадлежало ему, частенько говорилось о нем — тогда, в той жизни. И все-таки, а все-таки, у женщин не стареют голоса…

— Ира?! Ты?!

— Я, кому же еще быть?

Лосев медлил, не решался приблизиться к женщине, коснуться ее опустившейся ему навстречу руки. Он знал, что шаг только ступит, как все разрушится, как нагрянет снова эта мука узнавания неузнаваемого липа.

— И все тот же Макс у тебя? Он даже вроде узнал меня.

— Хватился! Тот, что узнавал тебя, погиб в землетрясение. А этот Макс у меня четвертый. Ну входи, не страшись. — Ира повернулась, вошла в дом, широко распахнув дверь. Свету прибавилось, и все стало сегодняшним.

Ира, известная всему городу буфетчица из ресторана «Фирюза», не такая уж и красавица, но с огоньком женщина, стройная, стремительная, остроглазая, сейчас шла перед Лосевым, тяжкими поводя бедрами. Макс, той же породы собачонка, вился в ногах, но был — четвертым Максом, старым, облинялым, раскормленным.

В комнате, где было совсем много света, все лампы были зажжены, — и над столом, и над тахтой, и в торшере возле кресла, — сидел за столом прямой, строгий, со вскинутой головкой Петр Рогов.

— Со мной не пошел, а все равно пришел, — сказал Рогов. — Давай, выходи на свет.

— Вот ведь чудной, — сказала Ира. — Все лампы запалил.

— А мы света не боимся.

— Вам что, а каково нам — женщинам? Да, это я! — Ира рывком обернулась к Лосеву, с такой решимостью, как в воду бросаются.

Он ждал утраты, обвала этого, когда сминается в памяти былой образ, когда глазам остаются одни руины, он был уже готов солгать, что узнал, конечно же. Но не пришлось, к счастью, лгать. Удивительно убереглось лицо женщины, живым проступило из прошлого. Только было оно тогда худым, подпаленным внутренним огоньком, с втянутыми смуглыми щеками, а стало теперь полным, успокоенным, румяным. Но — красивым, чуть ли не более красивым, чем прежде.

Что было у них прежде? Она была подругой Нины, не очень близкой, точнее сказать, приятельницей. И вот эта приятельница, когда Нина лежала в бакинской больнице, оказалась рядом с Лосевым. Города не было, домов не стало, все ютились, где кто мог, в отрытых наскоро землянках, в палатках. А уже кончался октябрь, нагрянули небывалые для этих мест холода. Было промозгло, руины и времянки были погружены в темноту, черная пыль все еще блуждала над городом, смрадным духом тянуло из-под каждой стены. Было сыро, жутковато, мир вокруг был озвучен стонами женщин, день и ночь оплакивающих потерю детей. И вот в этом во всем, оказавшись рядом в какой-то землянке, они сблизились. Не собирались, не тянулись друг к другу, а так вышло. Он вспомнил ее шепот в ту ночь: «Грех-то какой, грех какой! Как я Нине в глаза погляжу?» Уж добродетельной-то эта Ира никогда не была, а тут устыдилась. Вскоре он уехал в Москву. Все оборвал.

Оказывается, ничего не обрывается в жизни. Уж эту-то Иру он начисто забыл. И вот она перед ним, а он перед ней. И еще перед Айкануш, тоже позабытой и тоже повязанной с ним какой-то там ниточкой. И перед Петром Роговым, с которым тоже — это уж совсем удивительно — не оборвана нить. Прожита целая жизнь, иная, ничем не напоминавшая ашхабадскую его юность, а связи остались. Эти люди, по сути чужие, имели на него какие-то права, могли обсуждать его поступки, выговаривать за что-то. Вот запалил Рогов, бывший оператор, все светильники, — так сказать, поставил свет на него, на Лосева, будто собрался снимать. А что за сцена будет сниматься? О чем пойдет разговор? Лосев огляделся усмешливо. Стены комнаты были увешаны коврами, и дорогими. Много хрусталя столпилось в серванте. Стол был застлан дорогой, ручной вышивки скатертью. На столе было изобильно, но на женский вкус. Не было водки, стояли сладкие вина, «Тер-баш», «Безмеин» — тоже позабытые ашхабадские сладчайшие вина, изготовленные из сладчайшего туркменского винограда. Чайники маленькие стояли, заваренные гок-чаем, даром что тут не было туркмен. И пиалы высились горкой вместо стаканов. Здесь не было туркмен, но жила тут русская женщина, сроднившаяся с Туркменией, прижившаяся здесь. И ее друзья тоже были от этой земли побегами. А он был — чужаком здесь. Но был повязан с ними необорванными нитями, сейчас натянувшимися так, что, казалось, был слышен их звон. Все ясно, сцена ясна, прочитывается: эти трое собираются судить его, Лосева. За что, собственно? Что уехал тогда? Буфетчица, натаскавшая в свой дом столько ковров, что уж не ей быть праведницей, женщина, сама же согрешившая с ним, и этот пьянчужка, по целым дням гоняющийся за бутылкой, и эта незнакомая старушка, оставившая в прошлом былую Айкануш, — они вознамерились судить его, выговаривать ему, будто был он дезертиром.