— Маша! — позвал он жену, забыв, что жена в Москве. — Маша!
Вот ведь, только начал свою работу, только первые две фразы написал, а память, а душа уже кинулись ему на помощь. И такое открыли, приоткрыли, о чем никогда во всю свою жизнь он и ведать не ведал. Добрый признак! Пойдет работа!
За распахнутым окном березы шелестели пожухлыми листьями. Оттуда, из сада, банькой подувало, но и несло какой-то чертовой химией. Той самой, из-за которой нынче огурец не огурец и помидор не помидор. А в ноздрях все еще жило детство, забытая пора. И душа встрепенулась. И двинулась рука по листу, по превосходной мелованной бумаге, на которой обычно отбивались первые экземпляры наиболее важных писем к наиболее начальственным лицам. Сергей Федорович специально обзавелся такой бумагой, она требовала максимальной отмобилизованности.
Детство… Собственно, он не собирался на нем задерживаться в своих мемуарах. Он мысленно проскакивал этот период жизни. Он и в рассказах близким и друзьям этот порожек жизни переступал без задержки. Родился там-то и в такой-то семье — и все. А вот подсел лишь к столу, а оно и встало перед глазами. И двинулась рука, лепя букву к букве, нежданные рождая слова. Не знал Сергей Федорович, что просто способен на иные из этих слов, что такие может извлечь из себя фразы. Писал и дивился. И в азарт входил. И в счастье. Ах, как хорошо! Как нежданно!
Вдруг вспомнилась тетя Клава какая-то. Как — какая-то? Да тетя ж Клава, мамина сестра, бобылка, монашка, что воспитала его, выходила. Ее руки вдруг выступили из тьмы забвения. Ее лицо под черным платочком. Прислушался Сергей Федорович, не заговорит ли? Нет, из дали той голос не раздался. Шевельнулись губы, но и все, без звука. А лицо, а глаза увиделись. Будто стоит тетя Клава у одной из берез, будто подперла рукой щеку, будто смотрит на него, на нынешнего. Печальная стоит и родная.
Слезы стали в глазах у Сергея Федоровича. Укоряла его тетя Клава, он понял, — укоряла. Как же мог ты забыть, должно быть, говорили ее губы. Как же это ты мог жизнь прожить без корней?
Оправдаться надо было. Не медля должен он был оправдаться. И Сергей Федорович вслух ответил, в даль ту взглянув:
— Да тетя ж Клава, время-то какое было! Вспомни-ка, расшвыряло всю нашу семью. Кто где, и поныне не ведаю.
«А ты разведывал? — спросила от березы тетя Клава. — Ты матери-то хоть глаза закрыл?»
— Так время-то какое было!..
Истаяло у белого ствола и того белее лицо тети Клавы. Подался вперед Сергей Федорович, очки схватил для дали. Да ну что там, померещилось. Сучочек вот этот кривенький, да от коры завиток — вот и вся она, тетя Клава.
— Нервы! Воображение! — все еще вслух определил свое состояние Сергей Федорович. И огорчился. — Вот и вслух даже разговариваю сам с собой.
Он поплотнее уселся в кресло, придвинул стопу листков к себе, перечел написанное. Задумался. А покуда он раздумывал, правая рука привычно выпустила из пальцев карандаш и вооружилась ластиком. А левая, привычно же, легла на лист бумаги, прижав его ладонью. Коль раздумие возникло, то, стало быть, и сомнение рядом. А сомнению не долго жить, за ним решение последует. Решение — это ластик в дело, чтобы избавиться от сомнений. Привычка в работе над документами владела сейчас руками Сергея Федоровича. И он еще опомниться не успел, как ластик зашуршал, заелозил, стирая какие-то в сомнение вводящие слова. И Сергей Федорович так еще и не опомнился, как всем фразам на мелованном листе, кроме первых двух, пришел конец. Хорошо сработала резинка, себя не жалея. Сергей Федорович глянул на ластик, на кохиноровский этот чудо-ластик и подумал, очень веруя в привычную импульсивность своих движений: «А ведь верно, не туда сразу свернул, на беллетристику потянуло. Нет, милые, я вам не беллетрист».
С кем он спорил? Кто были те «милые»? Он бы и сам не сумел ответить. Как бы там ни было, он с кем-то спорил и в споре одержал верх. Беллетристике на первой же странице его мемуаров был дан от ворот поворот.
Итак, две фразы остались, а далее — чуть посеревшая белая гладь.
Тетя Клава, тетя Клава… Монашка ведь и верно. А в те годы было строго с этим. В те, уже после революции. Такую родню поминать было незачем. Да и вся материнская линия — купеческого корня. Хоть и не шибко богатые были негоцианты, а все ж таки… Незачем, незачем! Вот он тогда и забыл об этой линии, перескочил ступеньку. Что ж, можно ли было его упрекать за это? Тогда?
Сергей Федорович тихонько покрутил головой, прищурился улыбчиво, сам себя припомнив тогдашнего, лет эдак восемнадцати — двадцати. В юнгштурмовке, подтянутый, а ворот нараспашку. И рот чуть приоткрыт. Яркогубый, яркоглазый, распахнутый навстречу всем ветрам. Ах, какая жизнь была! Как все закручивалось!