Выбрать главу

— А ведь мы где-то встречались с вами, — сказал Жуков, подбадриваясь, садясь рядом, голос даже подстегнув свой, чтобы стал он прежним. Он внимательно глядел на Леонида, узнавая, ей-богу, узнавая, хотя как он мог узнать Леонида, — когда его представили Жукову на ходу, и года три назад, и в сутолоке какой-то премьеры в Доме кино. Леонид-то помнил, как знакомился с Жуковым, но Жуков не мог этого помнить, не должен был помнить. Но вот помнил, вспомнил, не соврал, а действительно узнал Леонида.

— Вас познакомил со мной Моня Большинцов, не правда ли? Говорил что-то о вас лестное, а уж что, запамятовал. Вы учились в его мастерской, я не ошибаюсь?

Все верно, и то, что знакомил Большинцов, и то, что Леонид учился в его мастерской. Какая память! Какая обострившаяся, очеловечившаяся в беде память! Ведь, пожалуй, будь Жуков все еще в удаче, в разлете дел своих, ведь наверное бы он не узнал при встрече Леонида Галя, какого-то паренька из сотен вгиковцев, не сумел бы просто узнать.

«Что с вами, вы нездоровы?» — хотел спросить Леонид, участливо глядя на Жукова и чувствуя, что глядеть так не надо, что Жукову больно от его жалостливого, недоуменного взгляда.

— Что нынче снимаете? — вслух спросил Леонид, а спросив, понял, что и этого спрашивать не надо было, потому что в том-то и все горе, что Жуков ничего не снимал.

У Жукова дрогнули губы, складываясь для ответа, и для ответа невеселого, собранного из удрученных слов. Но и Жуков не то сказал, что подумалось сказать. Он отозвался бодро, измяв свои губы улыбкой:

— А ничего не снимаю! Решительно ничего! Все никак хороший сценарий не найду. — Он шарил глазами по комнате, отыскивая иную какую-нибудь тему для разговора. — Видели «Жизнь в цвету»?

— Нет.

— Говорят, удача, удача. Только об этом фильме и говорят. Что ж, я рад за Довженко. Очень! Это вообще хорошо, когда что-то удается. Пусть не тебе, пусть другому. Дышать легче…

Губы у него снова улеглись для скорбного разговора, но он не дался им и снова измял их в улыбке. И, глядя на него, в это измученное, исхудалое лицо, Леонид вдруг что-то новое для себя понял, подальше увидел, будто вмиг приподнялся, подрос и с этой новой уже высоты и начал глядеть на жизнь. Но разве так бывает? Разве можно ухватить такую минуту, когда сам про себя догадываешься: ты, друг, только что стал чуть-чуть поумнее? Так бывает. Такие минуты есть у каждого. И они запоминаются, и, кстати, на всю жизнь. И так еще бывает, что год проживешь, пять лет, и ни единой такой не выпадет на твою долю минуты. А иной случается день, когда весь он из таких минут.

Приоткрылась дверь, и секретарша, не входя, не заглянув даже, позвала Леонида:

— Галь, скорей, скорей, вас приглашают!

Леонид вскочил, не чувствуя никакого страха, а испытывая иное: мучительную неловкость перед Жуковым. «Почему меня, а не его?! Ведь он пришел раньше…»

— Идите же! — приказывал голос из-за двери. Секретарша потому и не вошла, потому и не заглянула сюда, что и ей тоже было неловко перед Жуковым.

Леонид судорожно шагнул к двери и остановился, не зная, как быть.

— Идите, идите, — отпуская, извиняя и его и еще кого-то — всех, всех, кто был несправедлив к нему, сказал Жуков и снова прилег на спинку дивана, чтобы ждать.

Так и не успев испугаться, Леонид переступил порог кабинета, подталкиваемый секретаршей, которая, видно, замолвила за него словечко и теперь покровительствовала ему, как маленького проводив до дверей.

Заместитель поднялся ему навстречу, смеющимися, блестящими глазами оглядел его, протянул руку, крепко сжал пальцы, не выпуская его руки, подвел Леонида к креслу и усадил. А сам пристроился на краешке стола, скрестив руки, наклонил голову, готовясь слушать.

У него были длинные ресницы и румяные круглые щеки, но лицо было вовсе не женственным, оно крепким было, в нем все было выведено твердым резцом, грубоватой даже рукой, но рукой такого ваятеля, который знал толк в красоте.

Есть люди, сразу располагающие к себе. Это дар божий. Таким был и человек, на которого смотрел сейчас Леонид. Еще не сказав ему ни слова, не услышав ни слова в ответ, Леонид проникся к нему такой приязнью, таким доверием, что фразы, которые он собирался ему сказать, затверженные и выверенные задолго до встречи, сразу поблекли, опостылели, и заговорить захотелось совсем по-другому, без осторожничания и паршивой этой дипломатии.