Попили они чаю, и он пошел к себе, в свою комнату, достал из чемодана рукопись и положил ее на круглый столик, рядом положил стопку чистой бумаги, несколько хорошо отточенных карандашей, лезвие от безопасной бритвы, чтобы эти карандаши точить. И все, можно было садиться и начинать работу. Но не в первый же вечер усаживать себя за стол. Он присел на тахту, огляделся. В маленькой комнате было два окна и две большие двери, одна из которых была двустворчатой. Да, многовато тут было выходов в мир. И всякий звук из соседней комнаты доносился к нему. И двор был слышен. Там сейчас шел дождь, и было слышно, как в палисаднике ударялись капли о лужу под окном и всплескивали, отскакивая и дробясь. И вдруг так тоскливо стало, неприютно, одиноко…
Леонид Викторович зябко ужал голову, как тогда, как в той комнате. Все вспомнилось, даже тогдашняя неприютность.
А за стеной, за двустворчатой дверью звучали голоса. Говорившие всячески старались сделать их неслышными, но и шепот был слышен Леониду. Слушай не слушай, а что-то да услышишь. И даже не в словах было дело, а в самом звуке этих слов, в натянутой в них ноте. Сергей Сергеевич любил, голос у него был такой, ответы Клавдии Павловны старались только не обидеть. И это тянулось, тянулось. Под эти голоса Леонид и уснул. И сразу же настиг его неотступный сон — Ашхабад снился.
События те были такими недавними, что еще были жизнью его и, как все, что есть жизнь, повседневность, худо осознавались. Ну, землетрясение, ну, тысячи людей погибли, ну, собственная твоя жизнь потекла по другому руслу, ну и что тут такого, в конце концов? Бывали времена и похуже, с еще большим запасом рока, война была. Так думалось, так рассуждалось наяву, в реальной суете жизни. Но ночью, но во сне, а еще верней в полудреме, когда и спишь и не спишь, когда будто сам на себя поглядываешь со стороны — бодрствующий на сонного, сонный на бодрствующего, — вот тогда Ашхабад, его многоликое лицо вставало перед глазами. И устрашающе падало сердце, и вдруг понималось все: вся утрата, вся невозвратность. Полудрему сменяли сны. Их было немного. В счастливые ночи снились всякие там кошмары, погони — словом, чепуха, от которой легко можно было отделаться, проснувшись на один всего миг. Проснулся, отмахнулся и валяй спи дальше, в новый забредая сон. Но от ашхабадских снов пробуждение не избавляло. И лучше было не просыпаться, не проваливаться в безысходность осмысления только что увиденного. Виделось же немногое и почти одно и то же. Руины, руины, кладбищенские новенькие надгробья, бесконечные ряды этих надгробий — все чаще гипсовые старухи с рогом изобилия в руках. И виделась тишина, оглохшая тишина, над которой клубилась пыль. Закричать бы, спугнуть бы эти крылья, нависшие над тобой. Не вскрикивалось. И невмоготу становилось удушье. Вот и весь сон, что один, что другой. Ашхабад не отпускал. И хоть бы разочек приснился старый город, тот, что был до землетрясения. Счастье не снится, по-видимому. А если и снится, то только в такую пору, когда ты не понимаешь, что снится тебе счастье…
Надо было все же выпить заказанный коньяк. И пожевать какой-нибудь из этих бутербродов. Хотя бы из уважения к прошлому выпить и пожевать. Леонид Викторович выпил и пожевал. Коньяк был препротивный, но от него стало теплей. Нет, осень за стеклом была не тогдашняя, а нынешняя. Она не пугала бесконечностью дождливых дней, предвестием зимнего холода. Другие теперь у него были проблемы, другие заботы, не такие простые и насущные, как раньше, когда, кажется, больше всего заботили худые ботинки, которые начинали хлюпать, едва он ступал на мокрый асфальт. Новые купить было не на что. Последние три сотни он отдал Клавдии Павловне, заложив их в странички паспорта. Нельзя же было поселяться, ничего не заплатив. Похоже, ей эти три сотни были не менее нужны, чем ему.
Он проснулся тогда с мыслями о дожде, не прошел ли. Дождь все всплескивал. Он оделся и пошел умываться, раздумывая, где бы перехватить денег. Легче всего было бы попросить их взаймы у дяди. Но как раз это и труднее всего было. Дядя деньги бы дал. Только он бы дал их с разговорами. Он осуждал племянника, что тот бросил работу и — смотрите, какой герой! — вообще распрощался с кино. А диплом? Зачем же тогда было учиться во ВГИКе? Ах, он собирается стать писателем? Но, друг мой, это же несерьезно. Повесть… Писательство… Это, кажется, не так просто, а?.. Нет, за деньгами к дяде идти было немыслимо.