Выбрать главу

18-го августа 1990 в Останкино состоялся худсовет. В зале собралось человек 20-25 причастных к производству. Объединяла их глухая неприязнь ко мне. Все были старше, с большим опытом, не раз давали мне советы. Я не принимала их. Сопротивлялась любому вмешательству в работу на каждом этапе. Только знание текстов В. Шаламова давало мне на это внутреннее право. Ни один из сотрудников не знал его так, как знала я. Больше меня знала только И. Сиротинская. Пояснить это трудно, ибо нужно быть в материале, чтобы понимать претензии участников этого «коллективного творчества». Накануне сдачи — в ночь перед худсоветом — мы сшиблись с прекрасным музыкальным редактором. Она настаивала на своем видении звукового ряда. Я отклоняла ее предложения. Каждый обрывок музыки, который я требовала, она укладывала, преодолевая протест. Один эпизод я велела озвучить «Бахианой» Вилла Лобоса, где звучал соло глубокий голос Ольги Басистюк, единственной украинской певицы, удостоенной награды Фестиваля Лобоса в Латинской Америке.

— Так нельзя! — взорвалась музредактор.

— Почему? — полюбопытствовала я.

— Потому что фильм о мужчине, а звучит женский голос!

— Это Душа, — сказала я

В последние два часа, когда сводили звуковые дорожки в одну закадровую кашу, она неожиданно выбрала подчиниться, с легким вызовом предложив: — Ну, давайте-давайте, что вы там хотите? Говорите.

Она решила дать мне возможность провалиться. Когда был уложен закадровый голос и наложена музыка, я велела добавить третьим слоем то посвист ветра, то карканье воронья. Музредактор была вне себя, но сделала — ворон каркал в нужных местах фильма.

В маленьком просмотровом зале состоялся рабочий просмотр. Я подивилась, что пришли все — даже монтажеры из соседних монтажных. Мест не хватило, и народ стоял вдоль стены. Такого студия не знала. Погас свет, и на экране пошли картинки. Красивый белый снег, снятый с вертолета на Колыме. А за кадром — страшные слова Шаламова о том, как уничтожали людей в советских лагерях. Реквиемом по убиенным я выбрала «Адажио» Альбинони, дабы ни одной нотой не пересечься с традиционными похоронными маршами памяти усопших генсеков. Под музыку Альбинони открылся белый кадр занесенной снегом похоронной процессии с гробом писателя, умершего в январе, и плавно сменился снежной пустыней Колымы, куда отлетела его душа по моему замыслу.

Воркута, 30-е годы ХХ века / Wikimedia

Зажегся свет. Все плакали. Редакторы, монтажеры — все хлюпали носами.

— Что ж вы сразу не сказали, ЧТО вы хотите сделать? Мы бы вам не мешали, — с сожалением за прежние упреки воскликнула редактор, не скрывая растерянности.

— Если б я могла это сказать, я бы не делала кино...

— А что такое вялое название? — с едкой иронией спросил неизвестный мужчина в темном костюме. — «Несколько моих жизней» — такого невыразительного названия не может быть, когда вы так всех ненавидите.

В зале воцарилась почтительная тишина.

— Сценарий назывался «Чтоб они, суки, знали» — ответила я. — Меня попросили название снять. Если можно, я готова вернуться к моему варианту.

Тишина стояла такая, словно мы были с ним в зале наедине.

— Не надо, — помедлив, сказал Начальник. — Вы не будете вносить поправки? — как само собой разумеющееся, уточнил он. Между строк прозвучало, что картину закроют.

— Конечно, нет, — сказала я. — Пусть лежит такая, как есть. Вас не будет, меня не будет, а картина — останется.

Он посмотрел на меня с холодным интересом, как смотрят рыбы на птиц сквозь толщу воды, и вышел через боковую дверь, о существовании которой я не знала.

Я не спросила, кто он. Нужно было бежать забирать кассету и быстро делать копии. У меня был печальный опыт, когда на киностудии им. Довженко в Киеве мою картину смыли с пленки. Я успела забрать фильм. Копию мне сделали, кто-то делал еще себе. Оставалось вынести ее со студии. А фильм запретили и положили на «полку».

В августе 1990-го, когда все запрещенные ранее фильмы снимали с «полки», это была высшая награда. Как объяснили мне потом редактора, о лагерях можно было говорить, как о проклятом прошлом, которое кануло, а у меня — устами Шаламова — звучала рефреном мысль о том, что «любой расстрел тридцать седьмого может быть повторен».