Аяйччио слегка пошевелился.
– Ага, проняло малость? – с удовлетворением заметила Клара. – Ну вот… Больше я того профессора не видала, но часто вспоминаю… Нет, не про него, а про то, что он говорил. Про власть. Может, оно и неплохо управлять, а? Не сексом, конечно, а жизнью или человеком… Ты никогда про это не думал?
Айяччио посмотрел на нее. Она улыбнулась и расстегнула черный жакет, выпустив на волю большие, выпирающие из лифчика груди. Больной хотел протянуть к ним руку, но ее свело судорогой. Пальцы скрючились. Клара взяла руку, помассировала и приложила к груди. Грудь плавно колыхалась от ее движений – взад, вперед. Она выпустила его руку, и та застыла на груди, уцепившись за край лифчика.
– Видишь, как мы с тобой ролями поменялись? – заключила Клара. – Теперь ты не можешь мне противиться.
– Да…
– Нет, не можешь, – вздохнула она и опять посмотрела себе между ног, таких сильных, полных жизни, по контрасту с его костлявыми, полумертвыми.
Она чуть приподнялась и увидела свои красные дряблые губы; они напоминали петушиную бородку, прикрытую поредевшими волосами. Потом взяла в руку его вялый пенис и, обхватив пальцами головку, с трудом, но все же ввела в промежность. Продолжая елозить по нему, почувствовала слабый теплый отклик, дошедший бог весть из каких глубин.
А сама тем временем вспоминала день, когда сбежала из дома, день ее рожденья, день похорон ее отца. Вспомнила комнату, погруженную в полумрак, плотно закрытые ставни; день был сырой, ненастный. Отец лежал на кровати. Справа на тумбочке догорала свеча. Больше в комнате никого не было, только они с отцом. Клара сидела на плетеном стуле, который жалобно поскрипывал при каждом ее движении. Соломенное сиденье больно кололо зад. Еще не старый, сильный человек лежал на кровати, скрестив руки на голой груди. Грудь широкая, волосатая. На нем были только шерстяные кальсоны, из которых торчали грязные ноги с черными ногтями. На полу у кровати валялся неаккуратно завернутый, перевязанный бечевкой пакет. Она знала, что в том пакете. Длинное, широкое платье: по кремовому полю разбросаны васильки и незабудки. Это платье она видела на ярмарке. Доживи отец до дня рожденья, велел бы ей развернуть пакет и сказал бы: «Моей красавице, чтоб стала еще красивей». Но он не дожил и теперь лежит на кровати, не шелохнется; руки, способные удержать бешеного быка за кольцо в ноздре, теперь бессильно скрещены на груди; под кальсонами, там, где смыкаются ноги, топорщится жалкий бугорок. Клара уже не помнила, отчего он умер. За порогом темной комнаты слышался тихий плач матери и шепот сестры, утешающей ее. Потом вдруг зазвучали незнакомые мужские голоса, и Клару бросило в пот. Она увидела себя со стороны, наедине с полуголым отцом, в этой темной комнате. Ей стало страшно. Она бросилась к шкафу, вытащила оттуда праздничный отцовский костюм, белую рубашку, узкий черный галстук, носки, остроносые ботинки с подковками и быстро, дрожащими руками обрядила отца. Когда мать с другими вошли в комнату, Клара безмятежно стояла у открытого окна, а покойник лежал на кровати при полном параде, готовый к положению во гроб.
Пока его хоронили, она сбежала.
– Нет, – сказала Клара Айяччио, – не можешь… не можешь… не можешь…
Она приоткрыла рот – не широко, с какой-то странной стыдливостью. Дыхание прервалось на долю секунды. Клара зажмурила глаза, но не погрузилась до конца в черную бездну забвенья, испытав лишь тень наслаждения, чистого и робкого, как в девичестве. И все же горячая волна исторглась из ее чрева и затерялась в жестких черных волосах Айяччио.
Клара поглядела на его руку, сжимающую край лифчика, отцепила ее и вытянула вдоль изможденного тела. Потом неторопливо застегнула жакет. Встала, натянула трусы и чулки, одернула юбку.
– Холодно тебе? – спросила она у больного.
Он слабо помотал головой.
Клара накрыла его одеялом, пижаму надевать не стала. Затем повернулась к стулу, взяла пальто с бархатным воротничком и накинула на плечи. Наклонившись, подняла сумочку, похлопала по ней, стряхивая матовый слой пыли.