И, скользя, город и судьба подвели к нему антикварный магазин.
Он увидел ее впервые тридцать два года назад, когда она была юной продавщицей, но уже пользовалась доверием благородных семейств города, а он был мальчишкой двенадцати лет. Мать принимала ее на первом этаже виллы. Он слышал, как они мило беседовали, но в интонациях обеих женщин уловил подспудное напряжение. Это разожгло его любопытство, и он стал подслушивать. Антикварша хищным взглядом оценивала драгоценности, ходила по комнатам, рассматривала предметы обстановки. Хозяйка дома решила негласно избавиться от своих сокровищ. А он следил за ними, спрятавшись в тени. Они попадались ему на глаза лишь временами, поскольку он боялся себя обнаружить, но шаги их доносились отчетливо. Нервные, отрывистые – матери и томные, нарочито ленивые – антикварши. Когда осмотр закончился, обе снова заперлись в комнате на первом этаже, подальше от вездесущих ушей монахинь. Продавщица назвала цену каждого предмета, даже не заглядывая в список, составленный хозяйкой дома. Он из ниши на лестничной площадке между первым и вторым этажом, прячась за чугунной решеткой, увенчанной бронзовым купидоном, видел, как потемнело лицо матери и глаза превратились в щелочки. Она ничего не сказала антикварше, торговаться не стала. Когда мальчишка вырос, он понял, что жалкие гроши, предложенные матери антикваршей, были ценой за негласность. Все печати, все фамильные гербы следовало вытравить. Все следы сделки будут уничтожены, и никто ничего не узнает, заверила антикварша. Плата за молчание. Распрощавшись, обе женщины преобразились. Мать была в бешенстве. А молодая антикварша расточала улыбки направо и налево, довольная выгодной сделкой. У нее были платиновые волосы с двумя вульгарными завлекалочками и пышным начесом на макушке, похожим на ком сахарной ваты. Поднявшись, она одернула узкую юбку цвета морской волны, едва доходившую до колен, послюнила указательный палец, потерла его о большой и наклонилась, чтобы зафиксировать поехавшую петлю на чулке. Когда она наклонилась, в квадратном вырезе розовой кофточки без рукавов показалась бледная мягкая грудь. Затем женщина натянула короткий жакетик того же цвета, что и юбка, открыла маленькую жесткую сумочку, вокруг ручки которой был завязан шарфик, вытащила чековую книжку и выписала чек на сумму, причитающуюся хозяйке дома. Не сдержав приступа эйфории, она шагнула к синьоре Каскарино с явным намерением поцеловать ее в щеку, но мать проворно отступила и указала антикварше на выход. У той был рыхлый, обвисший зад, несмотря на молодость. Видя, как он колышется под тканью обтягивающей юбки, мальчик почувствовал колотье в левом мизинце. От недавно наложенных швов кровь застаивалась, и распухший желтоватый обрубок болезненно пульсировал. Но распространение инфекции удалось остановить.
Спустя тридцать два года человек-невидимка вошел в антикварную лавку. Улицы постепенно пустели. Магазины закрывались. Люди торопились домой, ужинать. Он спрятался за буфетом XIX века, вдыхая запах воска, и бесшумно опустил на пол мешок. Минут десять стоял неподвижно, едва дыша. Биение сердца глухо отдавалось в голове, но было ровным, ритмично отсчитывало медленно уходящие, неумолимые секунды.
В тот день он в последний раз понаблюдал, как она передвигается за стеклом витрины, среди нагромождения пыльной мебели. Не замечая окутывающих его выхлопных газов и дыма окраинных фабрик, он зачарованно смотрел на округлые руки с мясистыми пальцами. Тридцать два года назад эти пальцы пожимали худую руку его матери и выписывали чек на имя синьоры Каскарино. Теперь на этих сосисках красовались старинные золотые перстни, доставшиеся ей неизвестно от какой нуждающейся семьи. Теперь ей пятьдесят два года, а волосы все такие же платиновые, как тогда, с теми же завитками, и кожа такая же светлая, почти прозрачная, и те же глупые, стеклянные глаза. Она была одна и деловито суетилась в тесноте своей лавки. Видимо, близкая старость тревожит ее, поскольку она то и дело глядится в зеркало то гардероба, то трюмо. С годами такие женщины, как правило, позволяют себе толстеть, должно быть, им кажется, что от этого натягивается кожа и морщины не так заметны. А зад обвис еще больше.
Он долго выслеживал ее, сам не зная зачем. Пока наконец не постиг роль этой женщины в своем грандиозном замысле. Со дня его поездки за город прошла неделя. Неделя озарений. Неделя, давшая ему понять, что нет ничего случайного в его судьбе. Каждое событие логически связано с предыдущим и последующим, и эта цепь подводит его к свершению того, что ему предначертано не месяц и не день назад, а с рождения. И все его существо, его плоть и кровь призваны вывести его к этой цели, на этот единственно верный путь. Лишь пройдя его до конца, он вынырнет из темного, зловонного колодца, чтобы стать еще чище, еще сильнее, чтобы утвердиться в собственном одиночестве.
Он услышал, как антикварша опускает жалюзи на окнах лавки, как, пыхтя, возится с засовами, и представил себе грудь, выглядывающую в вырезе блузки, как тогда. Он дождался, когда она погасит свет, и вышел из своего укрытия.
То ли женщина увидела в полутьме лицо покупателя, который много лет назад приобрел у нее одну очень ценную вещь, то ли нет. Но когда он подошел к ней почти вплотную, она не могла не заметить странного блеска в его глазах. И тут же поняла, что будет дальше, попятилась, выставила навстречу убийце пухлые руки с накрашенными ногтями. Попыталась было убежать, да некуда и где взять силы? Человек тут же настиг ее. Он тоже не бежал, хотя и знал, что при необходимости смог бы. Он схватил ее и развернул к себе. Несколько секунд они потоптались на месте, крепко обнявшись, как в неуклюжем танце: он прижимал ее к себе, она пыталась его оттолкнуть. Они наступали друг другу на ноги, пока наконец ее ноги не оторвались от пола вместе с телом, которое тяжело плюхнулось на какую-то старинную тумбу.
– Сидеть! – приказал он разинутому в немом крике рту и сведенным в спазме ужаса мышцам.
После чего спокойно снял со стены алебарду XVII века с заржавленным топором в форме лилии.
IX
– Вопрос, который нам необходимо прояснить во время наших лекций, – вещал профессор Авильдсен, не обращаясь ни к кому в отдельности, а к аудитории в целом, как всегда переполненной, – состоит в безусловной аналогии запаха святости и зловония распада.
Джудитта Черутти уже включила диктофон. С первого ряда она углядела раздутый кейс профессора Авильдсена. Сегодня он уже не был пуст, как на прошлой лекции. Он наклонился и щелкнул замком, но ничего не достал. Как будто решил проветрить содержимое, мелькнула у Джудитты мысль. Во время этой паузы Джудитта инстинктивно покосилась на толстяка. Тот сидел на обычном месте и смотрел на нее исподлобья. И Джудитта приняла решение. Она не позволит себя запугивать. Старший инспектор Джакомо Амальди вселил в нее уверенность. Полиция примет меры. А если не примет, она примет их сама. Терпеть больше не станет. Нечего этому противному толстяку отравлять ей жизнь. Она была уверена, что это он ее донимает, но ей посоветовали не упоминать об этом в заявлении, поскольку клевета карается по закону. Чтобы указать на кого-либо пальцем, нужны конкретные доказательства. Но это, конечно, он. В его свинячьих глазках, толстом языке, который непрестанно облизывал кроличьи передние зубы, Джудитта ловила садистское удовлетворение. Ему хочется, чтобы она знала и боялась его. Но хватит с нее. Пора дать ему понять, что хватит. И она послала ему взгляд, полный отвращения и презрения.
– Путь, на который мы с вами вступаем, вся неведомая область между святостью и греховностью, – продолжал профессор Авильдсен жреческим голосом, – иначе говоря, все присущее Добру и Злу в абсолюте, приведет нас к открытию души. Нет, вы не откроете христианскую, буддистскую или магометанскую душу. Душу, о которой говорю я, можно объять, убить, любить, выпить, съесть, вырвать с корнем или посадить, украсть и подарить. Это душа народов, всех народов, это их жизнь.
Его жизнь словно заключалась в этой аудитории, поневоле наполненной слушателями, которые не представляли для него ни малейшего интереса. Ему претили слащавые откровения коллег на заседаниях кафедры, когда те вспоминали имена лучших студентов спустя долгие годы. Порой эти лучшие становились их аспирантами и ассистентами, или, во всяком случае, преподаватели бдительно следили за их карьерой. Профессор Авильдсен не чувствовал привязанности ни к одному из своих студентов, он сознательно забывал, вернее, заставлял себя не запоминать ни имен, ни лиц, ни биографий. Он был сосредоточен только на себе, на своей высокой одухотворенности, на способности гипнотизировать стадо молодых людей. Их эмоции, их восхищение нужны были ему постольку, поскольку являлись питательной средой его души. Он жадно впитывал их, не вдаваясь в подробности чужой жизни. Они были не более чем отражением его чистой науки, его ума, его гордости самим собой.