Наступившая тишина не нарушалась до самой ночи. В течение всех последующих часов я не слышал ничего, кроме привычных шумов: звук скользящей по каналу гондолы или баржи, шаги по плитам Фондамента, женские и детские голоса, крики бродячих продавцов, свистки и сирены пароходов на канале Джудекки, к которым примешивался таинственный шорох всего недвижного, — эти вздохи и трепет тишины. Так продолжалось вплоть до минуты, когда я поднялся с кресла, чтоб зажечь новые свечи в канделябрах, вставленные, как обычно, синьорой Вераной…
Я уже говорил, что каждый день ожидал этого мгновения с некоторым нетерпением. Бесспорно, я любил игру дневного света на благородных и очаровательных лепных украшениях, но я предпочитал ей прихотливость ночного освещения. Китайские сцены фаянсовых панно, с их принцессами и мандаринами, паланкинами и пагодами, птицами и цветами, выступали тогда во всей своей причудливой прелести. Старинная позолота оживала, и комната вся наполнялась атмосферой таинственной пышности. Крапинки перламутра в мозаичном полу сияли нежно, подобно свечению моря. Пламя очага сливалось с пламенем свечей, и я следил за колыханьем огня с никогда не утомлявшимся вниманием и любопытством.
Но вскоре, несмотря на удовольствие от подобного созерцания, взор мой перешел к большой зеркальной двери. В тот вечер, о котором я рассказываю, все шло обычным порядком. В камине пылали дрова, в канделябрах горели свечи, и высокое зеркало, как всегда, отражало в своей отдаленной и тускло освещенной глубине великолепное и затейливое убранство зала, казавшегося еще более своеобразным в своем отражении. Я довольно долго наслаждался этим зрелищем. Лишь на несколько минут оторвался я от него, чтобы наскоро подкрепиться пищей, после чего вновь погрузился в мечтательность, длившуюся обычно до тех пор, пока догоревшие свечи не возвещали часа сна.
Как раз одна из свечей и вывела меня из состояния полудремоты, которой я предавался с открытыми глазами… Меньших размеров, чем другие, вероятно по ошибке попавшая в пачку, своим потрескиванием она обратила мое внимание на то, что почти совсем догорела и что от ее умирающего пламени грозит лопнуть стеклянная розетка на канделябре. Я поднялся, чтобы погасить ее.
Свеча эта помещалась как раз справа от ложной двери. Едва я сделал шаг вперед, как заметил нечто необыкновенное. Я, как всегда, увидел в зеркальном отражении весь лепной зал. Я видел панно, канделябры, камин, мебель, — я не видел только самого себя. Зеркало, дававшее отдаленный, но точный образ всех окружающих вещей, не отражало лишь моего собственного.
Изумление, вызванное во мне этим своим отсутствием, на минуту приковало меня к месту; затем я сделал еще шаг вперед. В отраженном зале меня по-прежнему не было. Я подошел еще ближе, пока не коснулся стекла рукой. В нем не отразились ни рука моя, ни лицо, ни тело. Зеркало считалось со мной не больше, чем если б я стал тенью, бесплотной, прозрачной, нематериальной. Видно было лишь блестящее, причудливое убранство, среди которого я был непризнанным гостем.
И все же я был живым, несомненно, живым. Я дышал, двигался. Это не был сон. Я, именно я стоял перед стеклянной дверью, в которой я прежде много раз видел свой образ среди предметов, со всей точностью отраженных в ее далеких глубинах. Я был все тем же, и ничто не изменилось вокруг меня. Свечи горели в канделябрах, в камине пылал красный огонь. Палаццо Альтиненго был все тем же палаццо Альтиненго, и Венеция — прежней Венецией. И однако же, мне приходилось сознаться, что я внезапно стал существом исключительным, и что этот день, до той минуты мне казавшийся совершенно обыкновенным, ознаменовал мой переход в парадоксальное существование, — как если бы эта зеркальная дверь явилась эмблемой магических врат, чрез которые вступают в мир таинственный и непостижимый, врат, у порога которых стоял сейчас я, не подозревавший до сей минуты, что мне предназначено подобное.
И в самом деле, я нимало не был подготовлен к тому, чтоб стать для самого себя фантастическим существом. Никогда не подумал бы я, что со мною может случиться нечто такое. Мой ум никогда не отличался любопытством к сверхъестественному. В моей жизни никогда не бывало ничего чудесного, в обоих смыслах этого слова… Мои радости, печали, занятия были всегда самыми обыденно человеческими, и вот — я вдруг превратился в героя арабских сказок!
Такое превращение должно бы было вызвать во мне глубочайшее изумление. Напротив того, я отнесся к нему без всякого волнения, а с таким спокойствием и равнодушием, какие были бы понятны, если бы описанный случай был единичным и его можно бы было объяснить минутным оптическим обманом. Но дело обстояло не так. Явление продолжало повторяться при обстоятельствах настолько тождественных, что приписать его случайной иллюзии было невозможно.