— Значит, вернувшись домой без ноги, офицер не захотел показаться любимой девушке, — сказал Климов и замолчал, прошелся по палате, долго простоял у окна. — А вы, Груня, как смотрите на это?
Слегка вздохнув, Груня ответила:
— Случай, конечно, тяжелый, но лучше бы разобраться, а не поступать опрометчиво: ведь его же любят, и он любит.
— Во всяком случае, парень поступил верно. Они уже не ровня, — сказал Климов и прилег, укрывшись с головой.
Во сне он бредил.
Груня читала нам Пушкина. А после вечернего чая уснул и Гребенников.
— Отчего наша Катя грустна? — спросил я Груню.
Ответила она не сразу.
— У нее несчастье. Недавно у нас в госпитале, после операции, скончался ее жених — Сергей, сын Марии Федоровны, — сказала она почти шепотом.
Словно электрический ток прошел у меня пр телу.
— Сергей, сын Марии Федоровны!
— Они познакомились еще в Воронеже, где формировался наш госпиталь. Там и учились в медицинском институте. Сергей ушел на фронт, а Катя стала медсестрой. Судьба свела их в госпитале. Мария Федоровна сама оперировала сына. Но спасти его было невозможно. Он умер у нее на руках. Мать не скоро пришла в себя, поседела за неделю.
Бедная Мария Федоровна! Как я сочувствую ее материнскому горю! Я готов положить свою голову на ее святые руки. Мать! Я сравнивал ее со своей матерью, умершей в дни войны. Разница лишь в том, что моя жила в ауле, говорила на башкирском языке, подчинялась иным обычаям, верила своему аллаху. Но она тоже любила. Как она ласкала меня еще ребенком! Не говорила мне обидных слов, никогда не била. Скачу, бывало, верхом на пруте, а она все любуется. Мать! Она брала меня с собой на Ирендык, на Сакбаевскую седловину, где был наш покос. Там я собирал у холодного родника смородину, а повыше, на перевале, — вишню. Мы из пригоршни пили студеную серебряно-чистую воду. А укладывая меня спать, она неизменно пела казахскую колыбельную:
Песенку мать привезла с Яика, где она с отцом работали там у казахов.
Мне взгрустнулось. Детство, детство! Серебряный Сакбаевский родник! «Мама!» — произнес я едва слышно и открыл глаза.
Полагая, что я в бреду, Груня подошла с градусником. Появилась и Мария Федоровна. А может, я в самом деле бредил?
— Ну, как дела, мои соколы? — приветствовала нас Мария Федоровна. Она всегда обращалась к нам со словами «мои соколы», «мои молодцы», «мои мальчики», и в них ощутимо материнское тепло.
К нам заметно возвращались силы. Часто заходили начальник госпиталя и замполит. Они делились фронтовыми новостями, приносили газеты, журналы. Замполит вывешивал на стену испещренную фронтовыми знаками карту и с радостью рассказывал о наступлении наших войск, о том как близок день победы.
Подхожу к окну, гляжу на город. Он небольшой, убористый, а вокруг некрутые сопки, леса; дома в фруктовых садах. За городом, на лесистом склоне горы белеет старинная крепость. За окном широкая улица, и по ней в сторону Чехословакии и Венгрии нескончаемым потоком движутся войсковые колонны, танки, крытые брезентом автомашины.
Закарпатье! Как чудесны здесь люди. Сколько у них перемен. Появилась новая власть, всюду создаются народные комитеты. Раскрепощенный народ сам решает судьбу свою.
Вышел в коридор. Тут стояли диваны, столы, в вазах были цветы. Наверно, тот, кто пел «Гилемьязу», находился где-то здесь. Я прошел в ту сторону, где, по моим представлениям, оборвалась тогда песня. Открыл дверь в одну из палат. Справился, нет ли тут кого из нашего полка. В палате человек десять раненых солдат и сержантов. Двое из них увлеклись кроссвордом и спорили из-за фамилии древнегреческого писателя, которая никак не вмещалась в клетки по вертикали. Один из солдат, растянувшись на кровати, списывал в записную книжку «Темную ночь» Суркова.
— Эй, архангельский мужик! — обратился к нему курносый парень: — Уступил бы место гостю.
Солдат оглянулся и, передвигая руками еще загипсованную ногу, освободил мне место.
— Пожалуйста, садитесь!
Курносый не унимался:
— Ты, архангельский мужик, что-то много пишешь, смотри военной тайны не выболтай.
— Ты, товарищ сержант, осторожно про архангельских мужиков, — отозвался солдат, — разве не помнишь Ломоносова?