Они подошли к самой воде, мужчина взял у жены ребенка. Она затрясла головой и отняла ребенка себе. Она прижала его к груди и указала мужу на океан — мол, отвлекись, остудись-ка! Они говорили, но я не понимал их слов! Взлеты интонаций тревожили меня. Я разглядел летучий шрамик на лбу женщины. Брови ее подрагивали, она сердилась, сильно ругала мужа. Я не удержался и погладил щеку спорщицы. Она досадливо смахнула мое касание, решила, что брызги ей попали от волны, но даже не глянула туда, откуда брызги, хотя бы мельком, ну хоть вскользь. Неумолчно споря на своем языке, они жадно глядели в глаза друг другу. Вода набежала сильнее, намочила им ноги, они отошли, но не смогли оторваться друг от друга.
Я не понимал ни единого слова! Я не мог ничего угадать! Но тут муж сказал что-то такое, отчего жена его разинула рот и замерла, пораженная. Тогда он беспрепятственно взял у нее младенца и отбежал подальше, положил его у камней, у зеленого мха, куда вода уж точно не могла достать, а лишь подбегала близко и шипела. И пока он бежал от камней обратно, она недоверчиво оглядывала и камни, и мхи на них, и саму ложбинку, достаточно глубокую и сухую и ровно такую, что уместился младенец, туго спеленутая дочка. А когда муж подбежал к ней, она уже смотрела только на него, на его лицо, морща лоб, глуповато раскрыв рот, смотрела жадно, будто бы в лице его и была отгадка ее изумлению, а не в камнях миллионолетних, не в бледных лишаях скупого лета, не в просторах студеных, родимых, по которым на цыпочках ходят, пугливо озираясь, замирая, вслушиваясь — можно жить? нет? Нет, нигде не было отгадки, а в лице мужчины — мужа, была отгадка. Он говорил, а она жадно слушала, я видел, что у нее замерзли голые ноги в резиновых сапогах.
Как будто бы они не могли насмотреться друг на друга и для этого затеяли длинный спор на краю океана.
Вдруг я догадался: если сейчас я встану рядом с ними и они наконец увидят меня, догадаются, что я здесь, то они окажутся по грудь мне, как раз до солнечного сплетения. Они смогут уткнуться лицами в грудь мне, если захотят, если очень устали, и я увижу их затылки, и мы сможем постоять с минуту так на краю.
В тот же миг они резко обернулись и глянули мне прямо в глаза: не видя меня, они безошибочно, как стрелки, глянули в глаза, попали в зрачки мои взглядами, и в тот же миг их непонятные лица озарились таким восторгом и счастьем, что я сам чуть не задохнулся от восторга и счастья. «Ну да! да!» — метнулся я к ним, но поздно — взгляд их уже прошел сквозь меня, уже рассеялся, уже, сонный, в океане бродил. Спать они хотели, вот что! Непонятные, нерусские, младшие. Я не знал, как вернуть их себе, я продолжал их видеть, но я расстался с ними. Я хотел им сказать, что надо еще побыть так, как мы только что были. Но я забыл, как говорить, да и не было меня нигде. Только кровь моя стучала где-то.
Вдруг они взялись за руки и пошли к самой воде. Они подошли так близко, что замочили свои лохмотья, и те, отяжелев, облепили им ноги. Но они не посмотрели даже. Они, наоборот, взяли и вошли еще глубже. Они медленно входили все глубже в воду, боязливо нащупывая дно, муж крепко держал руку жены, лица их были ждущими и немного глуповатыми от напряжения. Они осторожно вошли по грудь, и жена поскользнулась, и муж испуганно схватил ее за плечо, помог выпрямиться, не упасть лицом, не нахлебаться, потом они вошли по плечи, и я смотрел на них, больше никто, никто не знал их языка, кроме них самих! Хотя они молчали уже давно, но звуки их голосов все равно носились, звуки языка небывалого, малого, ненужного, и вот их, ослабелых, захлестнуло водой совсем. Но снова они показались, вытаращив глаза, судорожно вдыхая, и потом скрылись под водой их затылки. Я видел, что под водой они сделали пару шагов, а потом медленно повалились вперед, и донное течение поволокло их в глубину, и я следил за ними, пока мог, пока руки их не разнялись, и течением их отнесло друг от друга, но я знал, что все равно вперед и вглубь. Обоих. И океан вновь стал серым и безбрежным, и снег медленно падал в него. Тогда я метнулся на берег и наклонился над младенцем, хотел узнать, проснулся он уже? И правда, девочка проснулась как раз в тот миг, когда я наклонился над нею. В теплых своих тряпках лежала, туго спеленатая, и спокойно, изучающе смотрела вверх. Оттуда снег иногда падал ей на личико, стекал каплями. Она еще не захныкала, потому что была еще непроснувшаяся, заспанная, и ей было тепло, и снег щекотал ей толстенькое личико.
Я захотел повидаться с нею, как только что с ее маленькими родителями.
Я захотел, чтоб ее глазки вошли, зоркие, в мои и рассмеялись бы. Я наклонялся над нею все ниже и ниже, пока не ощутил слабое тепло туго запеленатого тельца. И мне сделалось жутко и невозможно тоскливо: ребенок смотрел сквозь меня, безмятежно вверх, в небо с простыми снежинками. Он важно, медленно разглядывал эту бездну, опрокинутую над ним. Узкоглазый чуркистанчик, никто никогда не научит его говорить на родном языке. Вырастет немым.
Я стал ловить девочкин взгляд, хотя никто в мире еще не поймал взгляда младенца, но я очень старался, я понимал, что эта безграничная ласка младенческого взгляда — к миру вообще, жемчужно-серому безбрежному миру; он не различает еще отдельностей, только смутные тени света, волны тепла, к тому же я не знал, где я сам, кровь моя гудела, было уже больно от этого… но если девочка уловит зрачки мои, то мы увидимся наконец!
Бровки ее слегка дрогнули, съехались к переносице, она нахмурилась, надула щеки, завозилась, закряхтела… кровь моя пеленой встала перед глазами моими, но я не смел даже сморгнуть… девочка напряглась и совсем разозлилась на тугие тряпки, как богатырша, уперлась в них локтями, выгнулась, занюнила теплым баском. Окончательно проснувшись, она заморгала — еще чуть-чуть и мы встретимся!
Но меня ударили прямо в лицо, и я весь разлетелся вдребезги, и я закричал, умирая, в ярости и бессилии, осколками разлетелся я, и крик мой, и кровь моя — все вдребезги! Но океан навалился и раздавил меня, трудолюбиво смолол, растворил, известняковой крупинкой в пластах поддонья осел я, не стало меня.
Я увидел, что мой попугай подлетел ко мне и до крови ущипнул мою губу. Я махнул, чтоб схватить его, но он вспорхнул на люстру, заплясал, стрекоча и кланяясь, перебирая зябкими ножонками, посвистывал, поглядывал, покусывал под мышками, а я смотрел и сосал свою кровенящую губу.
— Чика, — позвал я.
Он чирикнул в ответ. Я услышал шум воды и мгновенно вспомнил про Диму. Я захотел пойти к нему, но он уже сам шел сюда.
Дима вошел в моем халате и босиком. Ноги его распухли, побагровели по самые щиколотки, но он даже не хромал. Он нес в ладони черный, раскисший пряник. Он подошел и положил это на стол. Смыленный пряник лежал, вздрагивал, немного пузырился.
— Нужно, чтоб высох, — сказал Дима.
Глазурные буквы МОСКВА были холодны и недвижны. Только чуть-чуть оплавились.
Я заметил, что Дима так и не вымылся. На груди его, там, где разъехался халат, виднелись липкие потеки пряничной глазури.
— Сейчас поедем, — сказал Дима.
— Нас не пустит баба-сторожиха. Сам знаешь, у них в подъездах бабы, ковры… — заволновался я. — Зеркала, пальмы…
— Прям там, — сказал Дима.
И я мгновенно успокоился. Я понимал, что главное — это проникнуть к ней, а там Дима мигнет мне и я схвачу ее за голову. А Дима станет тыкать-тыкать черными пальцами ей в лицо, пока не разожмет ей зубы, и тогда мы засунем ей в рот пряник. И мы будем держать ее, пока она его не съест в ужасе.
— Ты одет, как козел, — сказал Дима.
— Ты забрал мои лучшие брюки! — возразил я.
— С тобой все же позорно идти. — Дима колебался.
— Но Господи Боже мой! — волновался я. — Я-то ведь буду у тебя за спиной, так себе, приблудный, для компании.
— Ну хорошо. — Дима согласился скрепя сердце. — Только не высовывайся!
— Да куда уж! — замахал я. — Я же сказал, одним глазком.
Дима вдруг ударил меня. Не рассчитал и ударил сильно — я чуть не покатился по эскалатору. Дима сам испугался и объяснил: