Выбрать главу

— Ты башкой крутишь, как немосквич. Ты едь спокойно. Че ты, первый раз в метро?

А я в самом деле тревожился, словно в первый раз. Не нравилось мне, что мы под землей.

На выходе бабка схватила меня цепкой ручонкой. Но ведь сейчас в Москве много бабок развелось. Они прямо нахлынули. И дедки. И дети. И собаки. Все они худые и грязные. Смертельно напуганные.

— Купите грибы, — сказала мне бабка. Она потрясла связками сухих черных грибов. Дима влез, хотя предложили мне. Он стал щупать, пробовать на зубок, подносить к самим глазам.

— Но откуда грибы? — я поразился. — Зима же!

— Было лето! Было! — бабка затрясла головой, затопала. — Тогда было лето, не сейчас! — и она махала рукой за спину себе, туда, где бились двери на выходе. Оттуда тянуло сыростью.

И я опять растревожился, я стал озираться зачем-то, а бабка все держала меня ручонкой, цепко завертев в кулачок край моего рукава.

Дима крикнул:

— Почем?!

— Было, было лето! — настаивала бабка, наступала мне на ноги.

— Они сухие! Были бы свежие! — кричал Дима.

А я добавил:

— Они черные.

— Черные, — бабка кивнула. — А ты хочешь свежих?

— А то нет?! — крикнул Дима. — На черта нам черные-то?

Бабка закивала. Она сказала мне:

— Тогда крови купи.

Я понимал, что если мы призадержимся, то дурость завертится окончательно, что дальше нельзя объясняться, иначе мы запутаемся друг в друге совсем, увязнем, не разойдемся никогда.

— Какой крови? — оживился Дима. — Я люблю жареную кровь. Я ел на бойне! Сковородками!

— Кровь грибов, — сказала бабка. — Кровь грибов.

— Кровь грибов — вода! — догадался я. — А что же еще? Вода — кровь грибов.

Бабка потрясла связки грибов.

— В сухих крови нет, — сказала она и достала баночку. — Здесь вся кровь собрана. Поглядите, если хотите, — свежайшая кровь грибов.

В баночке была не вода, желтоватая жидкость, да, она плавилась, шевелилась, изнывая, словно в ней скрывался моллюск.

— Чайный гриб? — отгадывал я. — Или кто-то живет? Новенький? Посланец будущего? Неведома зверушка? Привет из глубокой тайги?

Бабка со всем соглашалась, сама интересовалась, вглядывалась в баночку.

— Да где вы это взяли? — спросил я. — Вы сами не знаете, кто это! Вы бабушка-бомжиха? Вы это нашли и понесли продавать? Чтоб на булочку себе насобирать?

— Дай-ка! — крикнул Дима. Он оттолкнул нас и, облапив баночку, стал ее трясти и разглядывать на свет.

А мы с бабкой стояли, держась друг за дружку, переминались с ноги на ногу и робко улыбались друг другу. Она помаргивала, шмыгала носом, она была крошечная, как воробей. Я держал ее ручонку, легонькую, как осенний лист, бабка позабыла обо мне, стала потихоньку напевать. Я подумал, что все-таки мы одни такие во всем мире — русские. Нет других таких. Даже и после смерти мы умудряемся сходить с ума.

— Ну? — спросил я через плечо. — Что там, Дима?

— А я знаю? — крикнул Дима. — Я тебе профессор?

Я повернулся, чтоб взять баночку, и выпустил бабкину ладошку. Выскользнула она, а когда я спохватился — не было ее нигде… песенка смутная таяла, и все. Тогда я взял баночку.

— Очень много сумасшедших, — сказал я Диме. — Москва переполнена. Поэтому я баночку эту выброшу от греха.

— Мне плевать, — буркнул Дима.

Я пошел к урне, и над самой урной банка выскользнула у меня и разбилась, ударившись о дно урны. Маслянистая брызга упала мне на руку, я тут же ее вытер о куртку.

Обратно к Диме я никак не мог пробиться. Толпа повалила с эскалатора. Они все так спешили. Господи Боже мой! А на той стороне стоял чернолицый — на мою долю. Схлынула толпа, а я остался. Я подошел к Диме.

— Про эту бабку я понял, — сказал я Диме. — Она из каких-то глубин нашей жизни. Сколько над нами наставлено опытов, да и просто, без опытов, — мы же отпетые в мире. А сейчас все это вылезло. Может, она из Чернобыля прибрела.

— Какая еще бабка? — удивился Дима. — Че мы вообще стоим-то?

— Ну тогда идем, — сказал я.

— Идем, — сказал Дима. — В пивняк.

— Как в пивняк? — я прямо подпрыгнул. — А к ней-то! К любви-то!

— Ты же сам говорил, что нас не пустят! — крикнул Дима.

Но нас пустили.

Дима наврал, что мы рассыльные из министерства. Я молился, чтоб пожилой женщины не было дома и мне не пришлось бы держать ее за голову, цепляться с ужасом за оползающий парик. Тоска накатывала, но так, как будто не на меня, а где-то рядом, а я только знал о ней, тяжелой тоске.

Дверь открылась, я ахнул. Она отступила назад, в полумрак, и я полез за нею. Я не мог дать ей уйти из света, только что я чуть не увидел ее! она уже проявлялась — целый миг! Я ее раньше видел!

— Козел! — обдало мне затылок жаром. — Куда ты прешь, как налетчик?

Я очнулся, выскочил обратно.

Так оказалась дверь пуста — ни оттуда к нам, ни от нас туда — ни звука, ни шороха. Будто и не пришли мы сюда, и никто не мелькнул, маня и пугая, не затаился в глубинах.

Тогда Дима оттолкнул меня, вошел в прихожую и стал громко вытирать ноги. Я втиснулся следом. В прихожей никого не было. Мы пошли наугад. Вперед.

У окна она вся стояла, лицом к нам, но свет окна слепил и мы ее плохо видели, застылую, силуэт один. Она нас боялась, она локтями прижималась к окну, всей собой, к стеклам, готовая вдавиться в них, зазвенев, оставив по себе сквозняк, поднимет он вон тот листок с ковра, покрутит по опустевшей комнате. Дима повалился на пол и пополз к ней.

— Песню, одну только песню! — ревел Дима и полз, терзая нежный ковер.

Вздохнули у окна.

— Что вам угодно? — красиво проплыл голос.

И вспомнил! Где я ее видел! Только что! Да по телевизору-то!

— Песню! Песню! — ревел Дима.

А я крикнул:

— Можно включить свет?! Извините, пожалуйста!

Тогда она поверила нам окончательно, она отлепилась от стекла и воздуха, проплыла, шурша, мимо нас, духами ударила, она щелкнула выключателем, и стало светло в богатой гостиной.

Дима лежал на ковре, я смотрел на Диму и краем глаза видел узкие ножки, босиком на пушистом ковре. Дальше я не смел. Я потыкал Диму ногой, он зашевелился, но не поднялся, я сказал, глядя на Диму, и только немного — на розовые пальцы ног:

— Извините нас, по-о-о…

— Песню, песню, — захрипел внизу Дима.

Она засмеялась красиво, прохладной лаской рассеянной нас обдала, чтоб нам стало грустно от рассеянной, ровной ко всем, она пошла к роялю, откинула крышку, потрогала быстренько клавиши. Клавиши ей отозвались, расплакались вразнобой. Как детсад. Тогда я поднял глаза. Тонкая, сидела она у рояля. Слабые локоны затылка, шейка высокая, тонкие плечи. Трогала клавиши, как новичок.

— И какую вам угодно песню? — спросила она через плечо.

— Э-э-э… — сказал я. — …если я-а-а тебя-а-а… — и я замолк. Но она поняла. Она мило покивала моему заиканию, Диминым стонам в гуще ковра, она воскликнула:

— Нет! Я спою вам веселую песню. Потому что вы молоды. Сама молодость ко мне постучала сегодня!

И Дима вскочил, а я попятился, запнулся о край дивана и сел. Она крутанулась на табурете, голубое на ней полетело — вольное, длинное.

А она пробежалась — вверх-вниз — бурливо по клавишам, вскочила, побила рукой по роялю ритмично и запела нам улыбчивым голосом:

— Доли пап лоли пап о лоли лоли лоли! Доли пап лоли пап туду-ду-ду-ю!

Дима стал притопывать в такт, подергивать телом — песня была энергичная.

Она кружилась и прыгала в своем голубом, овевавшем ее всю. Перламутровый педикюр выныривал из белого меха ковра, розовые косточки щиколоток. Мы хлопали, она смеялась. Она вдоволь кружилась, дурачась, выгибаясь, расшалившись совсем, загорелась. Пела песни.

Мне стало даже нравиться. Я подумал, мы посидим и пойдем себе. Я даже приободрился и стал качать ногой, участвовать. Потихоньку оглядываться. Красиво, богато кругом. Как богатство все-таки успокаивает, отвлекает от неожиданных мыслей. Я подумал — чего я в дверях-то? не понял я! Я подумал, что мы еще придем в гости и даже подружимся и, кто знает, кто знает, может быть, у Димы и будет шанс? Жизнь такая капризная, такая дурочка на самом-то деле, у ней слабые кудри на затылке, она скачет и поет без причины, возьмет и выкинет номер! А сейчас певица эта допоет и мы пойдем себе, пошлепаем потихоньку, побредем, купим пива, захлебнемся мечтаниями.