Выбрать главу

— Любовник-любитель.

К утру он очнулся, опять прошел мимо спящего охранника и лег на свою койку, дрожа от холода.

Моим желаниям нужна была какая-то опора, поддержка. Аркамон и стал той самой опорой и поддержкой, но он был слишком недоступен и не мог быть ею долго, а вот Булькен, представляя, замещая его, оказался украшен всеми причудливыми орнаментами, как мое тайное безумие. Он был верховным жрецом. Но этого особенного, ему лишь одному свойственного великолепия было мало, судьба превратила его в избранное существо, которому суждено было воплотить самую возвышенную истину. Я узнал все от того же Лу, что перед тем, как отправиться из Санте в Фонтевро, Роки устроил так, что Булькен провел последний день, причем весь день, целиком, в его камере. У Роки осталось немного вина. Они довольно быстро высказали все, что было у них на сердце, и не знаю почему, в голову им пришла такая мысль: вместе с четырьмя другими заключенными они стащили все тюфяки в один угол, свернули постели, сложив их вдоль стены, и устроили танцы. Раз уж им было дозволено проститься перед расставанием, которое, как они считали, будет очень долгим — ведь они не предполагали увидеться в Фонтевро, — пробормотав неловкие слова дружбы, они позволили себе единственный акт любви, который можно совершить на виду у всех, — стали танцевать. Засунув босые ноги в башмаки без шнурков, они несколько часов в компании с четырьмя другими типами распевали разные песни и танцевали. Самые обычные танцы — вальс, яву. Танцуя, они насвистывали мелодию. И сейчас, когда я пишу, я вижу, как Булькен, кружась, не отводит взгляда от черных глаз Роки, а еще — ищет в них взгляд Эрсира, нисколько не сомневаюсь, именно об этом дне вспоминал он, когда однажды (это был десятый день нашего знакомства) признался мне: «Когда я видел отражение его глаз в глазах Роки — все, я был готов». Они потеряли надежду. Но любовь и вальс кружили и несли их в радостной невесомости, бессмысленной и трагической. Они сами только что, совершенно не подозревая об этом, изобрели самую совершенную форму спектакля, они изобрели оперу.

Нет ничего удивительного, что самую ничтожную из человеческих жизней можно описать прекрасными словами. Все величие моего повествования совершенно естественно возникает из самых жалких мгновений моей жизни (а еще из моего целомудрия и стыда за то, что я был так несчастен). Как обычный смертный приговор, произнесенный две тысячи лет тому назад, вызвал к жизни Золотую Легенду, как голос поющего Бочако распускал венчики бархатистых лепестков — так это повествование, вскормленное моим стыдом и позором, кажется мне самому величественным и ослепительным.

В своих мечтаниях и снах я больше не пытаюсь отыскать удовлетворения любовных желаний — как тогда, на галере — я наблюдаю жизнь Аркамона как простой зритель, который ощущает лишь слабый отголосок того волнения, которое испытывал когда-то, любуясь его красотой и следя за его приключениями. А может быть, это голод, невыносимый тюремный голод заставил меня подчиниться без остатка личности Аркамона. Он хорошо питался специально для того, чтобы я меньше страдал. Он весь излучал здоровье. Он никогда не был таким крепким, а я, наоборот, таким хилым. Каждый последующий день дежурный относился к нему чуть внимательнее, чем накануне. Его лицо округлилось. Он приобрел величие пресыщенного диктатора.