Выбрать главу

Чтобы получить удовольствие, мне случалось в моем ночном одиночестве придумывать себе прекрасное лицо и юное тело, когда я хотел сполна насладиться ласками капитана галеры, а еще я, бывало, воображал себя в совсем иных обстоятельствах, я выдумывал себе приключения, забывая даже освободиться от этого молодого тела и этого лица, так что однажды я нафантазировался до того, что представил, как отдаюсь какому-то богатому старику. Да, я еще не снял с себя этого прекрасного лица и с удивлением осознал, что красота была для меня нечто вроде панциря или брони, которые защищали мою красоту. И я понял тогда, почему самые красивые подростки без отвращения отдаются самым омерзительным старикам! Просто их ничего не может осквернить, их хранит красота. И в ту минуту, какое бы отвратительное чудовище ни захотело меня, я бы ему отдался. Я подумал о том, что и Булькен решился бы принадлежать мне благодаря своей защищающей его красоте.

Вместо того чтобы крепко прижаться к его рту, я осторожно приблизил дрожащие губы, касаясь его своей дрожью, а не губами, и наши рты даже не соединились. Наши поцелуи не слились в один. Эта легкая дрожь моего рта, раскрывшегося для его губ и ускользавшего от них с каждым спазмом (этот поцелуй — судорога и оголенный нерв), была вызвана, быть может, моим стремлением не лишиться сразу сознания, не погибнуть от восторга, но упоенно, не теряя ни единого нюанса, смаковать наслаждение. В самом деле, от нескончаемого соприкосновения «беспощадно» расплющенных наших ртов у меня перехватило дыхание, трепетали губы, словно в страстном шепоте, и я все больше осознавал, что такое наслаждение. Эта дрожь окрыляла мое счастье, именно из-за нее наш трепещущий поцелуй казался каким-то парящим, совершенным. Пьеро позволил мне прижать его крепко-крепко, но едва услыхав шум шагов, он рванулся от меня с такой быстротой, что я сразу понял: он все время был настороже и наши объятия не так уж его и взволновали, ведь несмотря на свою быструю реакцию, заслышав шум, он должен был хотя бы немного огорчиться, падая с небес на землю, а я, выпуская его из объятий, почувствовал саднящую боль, словно отрывал от ранки кусок пластыря. Он выскользнул так стремительно, что не составляло никакого труда догадаться — мои руки не были ему убежищем. А когда я потом вспомнил об этом и еще о многом другом, мне ничего не оставалось, как искать спасения в своих прежних любовях. Вместе с Дивером, помогая ему нести это бесчестье — смерть Аркамона, — я прожил три месяца бессолнечной жизни, что, превращая наши мысли в поэму, металась из угла в угол темной, душной камеры смертника. Дивер не мог скрыть радости от того, что сразил наотмашь кого-то, кто был красивей его. А я разделял и его радости, и его боль. Если я и чувствовал какое-то возмущение его поступком, так это было по ночам, когда я думал о Пьеро. И так мы жили друг возле друга, степенно и чинно, зная, что в утробе своей клетки медленно умирает Аркамон. А еще я мечтал об убийстве, которое мы совершили бы вместе с Дивером, подставив какого-нибудь типа, чтобы его осудили вместо нас, и пусть будет он бесспорно порядочен и невероятно красив. И эта мечта спасала меня от страдания, которое зарождалось где-то очень далеко — далеко во мне или далеко в прошлом, — я чувствовал это страдание, думая о Дивере. Мне кажется, эта мечта перечеркивала все неловкие жесты и злые поступки. Наверное, я хотел искупить вину Дивера, принимая его преступление на себя (это ли преступление?). Я отдавал свою душу и свою боль.