Выбрать главу

– Нету.

– Почему?

– Потому что вы сами все монастыри закрыли, – объяснил ворчливо архиерей. – Какие у нас теперь иноки?..

– Бог знает что! – махнул рукой в досаде Первый секретарь. – На все в этом городе один ответ – нету, нету, нету!

Бормоча себе под нос, расстроенный и убитый, он пошел прочь из дома.

6

С крыльца увидел толпу людей у дальнего милицейского кордона.

Народ стоял серой угрюмой массой, он даже внешне не волновался, этот народ, и не выражал восторга, будто Первый секретарь ЦК КПСС являлся перед ним ежедневно, во всяком случае, раз в неделю.

Обмахиваясь шляпой, словно веером, Хрущев миновал испуганную группу бледных, как смерть, чиновников и подошел к горожанам, которых он заочно старался полюбить, хотя с души воротило.

– Здравствуйте, товарищи, – сказал им радушно Никита Сергеевич. – Нет ли среди вас инока-девственника?

– Спичек в городе нет!.. – выкрикнул кто-то из толпы. – Соли и сахара!..

– А мясо? – спросил их Хрущев.

– Какое мясо?!.. – тут толпу прорвало, и все заголосили. – Власти воруют!.. Фонари разбиты! Живем, как в Аду!

– Тихо…Тихо, товарищи! – Хрущев поднял над собою шляпу-горшок, и народное волнение кое-как стихло. – Скоро все будет. Мы переходим на семилетнее планирование нашей социалистической экономики. В конце первой семилетки все появится, обещаю вам! И Киев ничем не будет отличаться от Гречанска… А Гречанск – от Москвы!

Народ безмолвствовал, не найдясь с ответом.

Никита Сергеевич бегло осмотрел их. Люди как люди, даже слегка симпатичные, только серые лица измождены какой-то нездешней болью. …В толпе он вдруг заприметил веснушчатого мальчишку лет двенадцати в потертом пальтишке и большой, великоватой для него фуражке профессионально-технического училища.

– Тебя как звать? – спросил Хрущев.

– Сашкой.

– А из какой ты семьи? Чем отец занимается?..

– Мой отец – поп, – ответил мальчик, замявшись.

Никита Сергеевич вздрогнул. Это было похоже на наваждение.

– Кругом одни попы… – простонал он. – А где же он, твой поп?

– Сбежал. Уж с месяц, как ищем.

Хрущев властно взял мальчика за руку, вывел из толпы и зашагал к черному дому, волоча за собой Сашку, как на привязи. – …Вот, – сказал Хрущев архиерею, втаскивая Сашку в избу. – Есть инок.

Архиерей недоверчиво осмотрел мальчика с ног до головы.

– Какой это инок? Это же школьник!

– А что надо? – по-деловому спросил их Сашка.

– Святителя Николая из ее рук взять можешь? – пробормотал владыка еле слышно.

– Какого святителя?

– Иконку у нее забери, сказали тебе! – крикнул Хрущев, потеряв терпение.

И даже схватил в руки скалку, лежавшую тут же, на лавке возле печи.

– Не бейте, дяденька. Все понял! – отпрянул Сашка.

Подошел к окаменевшей Татьяне. Протянул руки к иконе.

Спокойно взял ее из неподвижных рук и передал архиерею со словами:

– Так, что ли?..

Столб в это время повел оледеневшими пальцами. Приоткрыл мутные очи и снова стал похож на человека.

Тяжело сел на лавку, потому что ноги не держали.

Архиерей упал перед Татьяной на колени.

– Пойдемте отсюда, Валериан Григорьевич… – Хрущев тихонько взял за руку своего помощника и на цыпочках вместе с ним вышел из избы.

О чем он подумал в это время, что почувствовал? Об этом мне неизвестно.

7

Моторы гудели, иллюминаторы еле слышно дребезжали, железное тело машины вибрировало и хотело поскорее взлететь.

Они выруливали на взлет, и тело, как могло, готовилось к прыжку в небо.

– И какой же вывод из этой истории? – спросил Первый секретарь Валериана. – Было чудо или нет?

– По-моему, нет, – осторожно сказал Валериан Григорьевич.

Он бесполезно теребил руками, стараясь пристегнуть ремень, но никак не получалось.

– И я того же мнения, – согласился Хрущев. – Думаю, что архиерей все это и устроил. Надо бы его протащить по партийной линии.

– А вы думаете, он партийный?

– Уверен. Он же воевал на Втором Белорусском… если, конечно, не врет… – здесь Первый секретарь задумался и добавил энергично то, что давно накипело на душе: – Попам – никакой оттепели, одни заморозки!

– Пристегнитесь, Никита Сергеевич, – подлетела к ним стюардесса. – Сейчас взлетаем!

Хрущев, вздохнул, щелкнул замком, откинул голову на спинку кресла, закрыв глаза.

Самолет, вздрогнув, покатился вперед, и швы на взлетно-посадочной полосе тяжело начали лупить по его колесам. Движение ускорялось. Машина взревела и тяжело оторвалась от грешной земли.

Никита Сергеевич открыл глаза. Редкие светлые облака цеплялись за крылья.

– Чудо в другом, – сказал вдруг Валериан Григорьевич. – Вы взяли в руки палку, и только после этого они все зашевелились. – …вывод?

– А вывод такой, – пробормотал грустно помощник, – что без палки они все и не почешутся.

Хрущев недоверчиво покачал головой.

– Берите в руку палку и действуйте!

– Нет. Нельзя. Не надо палки, – пробормотал Первый секретарь.

– А вы все-таки подумайте, – настоятельно посоветовал ему Валериан Григорьевич.

Хрущев задумчиво помял губами и взглянул в иллюминатор. Лучи солнца ложились на белую пелену, которая оказалась под днищем самолета. Как будто он маленьким бежал по молочной летней траве-мураве ранним утром, когда теплый туман уходит вверх, сползает с земли, как одеяло, освобождая ее для радостного дня.

– Чудо как красиво, – не выдержал Хрущев. – Как будто ангелы летают.

– Это не ангелы. Это облака, – напомнил ему Валериан Григорьевич. – А что такое облака? – наставительно добавил он: – Сгустки воды и газов.

МАЙ

1

Железо на кочках грохотало громче любого самолета. «Скорая» подпрыгивала, визжала, зависала на секунду в воздухе, а потом обрушивалась на пробитый асфальт всей тяжестью своей невеселой миссии. Сколько видела она трупов, эта «скорая»? Сколько безнадежно больных везла она в своем железном теле? В наши времена стало проще – тяжело больных теперь в лечебницы не берут, заставляя умирать дома, и в этом сказывается действие материального прогресса, неуклонного, как падающий с крыши кирпич. Еще в семидесятых поражала фраза, часто произносимая в парикмахерских: «Чего ты такой обросший пришел?» И мы понимали, что парикмахерские хотят заниматься не освобождением головы от лишних волос, а чем-то совсем другим; больницы – не лечением больных, а чем-то совсем другим… Но чем? Возможно, что парикмахерские желали лечить, а больницы – подстригать. Но во времена окаменевшей Татьяны до таких тонкостей еще не додумались и везли на «скорой помощи» бывший труп. Вернее, труп, который неожиданно и досадно для всех воскрес.

Двое мрачных санитаров раскачивались вместе с ожившей Таней в такт, будто связанные крепкой веревкой. Они походили на тюремных надсмотрщиков, тем более что окна машины были забраны решетками.

О чем можно думать в подобной машине? Обычному человеку – о вечном, потому что себе больше не принадлежишь. Но Татьяна не думала об этом, потому что в вечности уже побывала. Наоборот, ей было радостно от жизни в любых ее проявлениях. Радостно оттого, что рука ощущает холодные стены. Радостно, что за окошком видны блики весеннего зрелого солнца, готовящегося к жаркому лету. Радостно, что ноги держат, могут ходить, суставы – сжиматься, рот – растягиваться в улыбке.

Что она видела, когда стояла столбом сто двадцать с лишком дней, что помнила? Ничего. Но радости тогда не было. Появилось что-то другое. Кто-то ее кормил, она явственно помнила об этом. Но кто или что? А Бог его знает. Ела она не губами, разговаривала не языком, да кто теперь разберется, чем она ела и разговаривала? А главное, с кем? Все это было теперь не важно. Для какой-то цели ее снова возвратили к людям и в душе поместили звенящий смех. Именно так она могла бы объяснить свое сегодняшнее состояние. Звенящий смех, пьянящая радость…

Все теперь было исполнено смысла. Скамейка около печки, на которую она сразу же села, когда обрела вторую жизнь. Мышь, высовывавшаяся из щели в полу, – такая славная, озорная и вечно озабоченная тем, где найти пропитание… Она поняла ее, эту мышь, с первого взгляда. Животные живут каждой секундой, переполняя ее нешуточными чувствами, – голодом, любовью к детенышам, страхом перед более сильным, болью, когда болеют, и радостью, когда выздоравливают… Они живут этими чувствами, которые продлевают их короткий век. Только человек не живет в том смысле, что голова его занята вечно другим: когда он сыт, боится голода, что наступит, возможно, в самое ближайшее время. Когда голоден, он считает, что страдание продлится вечно и он никогда не насытится. Своим сознанием, обидчивым и мнительным, он находится в другой точке времени и пространства, не в той, в которой находится тело. И в этом смысле человек глубоко несчастен. Только вера помогает преодолевать этот разрыв. Но веры Татьяна не знала прежде и даже не догадывалась о ней. А сейчас эта вера ей была уже не нужна из-за той же радости, рвущейся наружу.