Выбрать главу

— Заткни свою поганую пасть, чертов кулак!

Станислаусу казалось, что его распяли и еще ковыряют палкой в ранах. Ревностный железнодорожник Богдан напустился на Маршнера. Пусть этот хвастун немедленно ляжет спать. С минуты на минуту может появиться дежурный офицер, чтобы осмотреть комнату и принять рапорт. Станислаус спохватился: ведь это он дневальный — и стал торопливо проверять, высыпана ли зола из печки. Потом начал протирать тряпкой Гитлера. Портрет куцеусого Адольфа висел между окнами. На нем не должно быть ни пылинки. Маршнер раздевался, толкаясь о железные стойки двухэтажных коек. Он толкнул Крафтчека, погруженного в вечернюю молитву, и тот пнул его ногой. А Маршнер, в кальсонах, в торчащей бугром сорочке, пытался погрозить кулаком, но зашатался и схватился за стойку.

— Смейтесь, смейтесь, придет еще времечко, прошу иметь в виду.

Он тряс койку, как медведь трясет прутья клетки. Станислаус, дневальный, подталкивал Маршнера к постели. Вонниг хохотал и спрашивал:

— Ты что же, пил с вахмистром на брудершафт?

Маршнер отрыгнул.

— Что там брудершафт, это, брат, самое маленькое. Он меня потом просил и даже умолял обеспечить ему комнату в гостинице для него и для его уважаемой супруги. Я был у них за квартирьера. Достал комнату с двумя постелями, ванной — и все за мой счет, прошу иметь в виду.

Коричневая кофейная жижа окатила голову Маршнера. Роллинг отставил пустую кружку и повернулся к стене. Маршнер, опираясь на Станислауса, взбирался на койку.

— Что это, кофе или бурда какая-то? Я подам жалобу. Господин вахмистр будут очень довольны, прошу иметь в виду.

Вонниг хохотал. В комнату ворвался офицер. Его сопровождали унтер-офицер и эскадронный писарь. Станислаус отрапортовал. Молоденький лейтенант Цертлинг, заложив руки за спину, расхаживал по комнате так, словно искал грибы. Он велел писарю проверить, не осталась ли в печке зола. Но там уже было все в порядке. Лейтенант шагал по проходу между койками. Он поднял край одеяла Маршнера, чтобы проверить, чистые ли у него ноги. Станислаус вспотел от страха. Неужто ему еще придется мыть ноги Маршнеру? Лейтенант поморщился. С другого конца постели доносилось бормотание Маршнера:

— Более просторных кроватей нет во всем отеле, рад стараться, господин старший вахмистр, прошу иметь в виду.

Лейтенант смотрел на хрипло лопотавшего во сне Маршнера и заметил кофейные пятна на его сорочке.

— С-свинья! — прошипел он.

Ротный писарь сделал пометку. Внезапно лейтенант наклонился: он наступил на что-то. То был окурок сигары Маршнера. Вот когда на Станислауса обрушилась гроза. Ему было приказано лечь и подползти к окурку. Он должен был прямо над ним пятьдесят раз выжиматься на руках и пятьдесят раз поклониться, не сгибая колен, и все это делать, не спуская глаз с изжеванного окурка.

— А теперь вы его видите? Еще тридцать раз выжаться, чтобы улучшить зрение! — Ротный писарь продолжал что-то записывать.

Они ушли, а Станислаус все еще продолжал выжиматься. Голос Роллинга с верхней койки прозвучал как божий глас с небес.

— Он ушел!

Станислаус еще несколько минут оставался лежать ничком и размышлял о своей жизни.

Один за другим ползли тусклые казарменные дни. Настала зима. Однажды утром пронзительный свист прервал чудесный сон. Станислаусу приснилась Марлен. Она была его первой, его лучшей любовью. Солдаты, разбуженные унтер-офицерским свистком, вскакивали с постелей: в комнате было холодно и сыро. Они хлебали коричневую жижу ячменного кофе из котелков, размазывали жалкие пятна маргарина по темному черствому хлебу.

Потом начиналось то, что почему-то называли службой. Налево! Направо! Кругом! Левое плечо вперед, бегом марш! Правое плечо вперед, бегом марш! Бесконечные, утомительные упражнения в прицеливании. Ружейные приемы. Солдаты монотонно бормотали заученные наизусть отрывки из боевого устава и смотрели на галок, летавших над крышей казармы. Заучивали и наизусть перечисляли части винтовки и пулемета. Чистили оружие, каждый день снова и снова чистили оружие. Чистили мундиры, проверяя все швы, натирали до блеска ремни и сапоги. И, наконец, чистили коней. Прикасаясь к лошадям, они ощущали живое тело. В конской шерсти скрывались последние остатки жизни, сохранившиеся в казарменной пустыне. Когда наступала пора любви, кобылы становились упрямыми, а жеребцы дичали. Им нельзя было запретить любовь. С ними считались. Следили только, чтобы они не повредили себе, не поранились. Лошади были дороги, а люди дешевы.