— Ты ее больше не любишь?
— Да не спрашивай ты, как в книжке. Она меня больше не захотела. Да, пожалуй, она и никогда меня по-настоящему не хотела.
Их лица сблизились вплотную.
— Ты красивый? — спросила женщина.
— Я себя знаю с детства, и я всегда такой, какой есть.
— Ты красивый, я чувствую это.
Она сжала его руку. Ее дыхание пахло мятой. Он поцеловал темноту и встретил губы, в которых ощущалось биение пульса.
По всему миру расставлены мягкие ложа для любящих. Любовь и на камне стелется пухом. Вот голые доски скамьи. Вчера они были лебяжьей периной для двух людей, любивших друг друга. Что там за вмятина в снегу? Ночной приют оленя? Нет, двое любящих там провели заветный час.
Потом она спросила его:
— Как тебя зовут?
— Сестра называла меня Стани. Но зачем я говорю об этом?
Она отпустила его.
— Ничто сказанное однажды не бывает лишним. Времени очень мало.
— Нет! — возразил он резко. — Это люди кромсают время, уменьшают его. Я видел, как ворона летела над полем в изморози. Она, видно, учуяла, что в вагоне-кухне варится мясо. Но поезд катился, он спешил. Ворона села на столб. И мне показалось, что она покачала головой. Люди выражаются очень неточно. Вот ты уйдешь в город. Меня утянет поезд. Ты покинешь меня, а я покину тебя. Кто же прав?
— Этого я не понимаю. — Она снова схватила его за руку. — Мне страшно.
— Это только мысли, — сказал он.
— Ты поэт? — спросила она.
— Никто не напечатал того, что я писал.
— К нам в госпиталь привезли одного такого, которого мучили всякие вопросы, ну прямо как вши. Они ему голову изгрызли изнутри.
— Что же вы с ним сделали?
— Вылечили.
— Он писал стихи?
— Он-то уехал, но одну молодую сестру заразил. Та ухаживала за ним и вылечила его своей любовью. А теперь он не дает о себе знать, и она все бледнеет и тает, как свечка.
Голос часового:
— Кто там?
— Победа, — Станислаус приподнялся.
Зашуршал щебень. Часовой наклонился над ними. Луч света от карманного фонарика прорезал тьму.
— Свиньи! — фонарик погас. Снова зашуршал щебень.
Рука женщины дрожала.
— Ты видел меня? — спросила она и вдруг заторопилась. — Хорошо, что ты меня не видел. Я слишком уродлива для любви. Если бы ты засунул руку в карман моего пальто, ты бы нашел там очки с толстенными стеклами. Если бы ты поцеловал меня в лоб, то почувствовал бы, как он низок и придавлен. Если б ты обнял меня как следует, то заметил бы, что я горбата.
Станислаус не знал, правду ли она говорит, но ему хотелось утешить ее и на тот случай, если все сказанное ею было правдой.
Она зажала ему рот.
— Нет, я не сестра милосердия. Я сестра похоти. Я использую жажду любви моих больных. Я воюю с богом. Он сделал меня уродливой, а я обманываю его людей. Я буду и дальше его обманывать. О, я стану еще хуже. Я пойду в госпиталь для слепых. Мне нужны недавно ослепшие, которые еще не научились видеть руками. Я спрячу свои очки в шкаф и буду шататься между постелями слепых, немногим менее слепая, чем они.
Паровоз просвистел. Жестокий свист, точно режущий удар ножа.
— А теперь иди, уходи! — она толкнула его к поезду и сама прыгнула в темноту. Станислаус услышал, как она застонала. Должно быть, упала.
9
Станислаус спасает горящего человека, но за это доброе дело его наказывают, и он решает согреть сердце женитьбой.
Выпал снег. Серый городской снег. Голодные лошади раскапывали его копытами. Эскадрон расположился перед казармами в польском городке. Солдаты ждали. Станислаус и Хартшлаг сидели на корточках перед холодной полевой кухней. Станислаус смотрел, нахохлившись, из-под нахлобученного подшлемника на бывшего своего коня «Попрыгуна». В нем было живое, животное тепло. А полевая кухня покрылась наледью.
Ротмистр фон Клеефельд шагал по площади перед казармами. Его аистиная походка не изменилась от мороза, но его величие казалось несколько нарушенным. В нем бушевала злость, самая обыкновенная злость маленького человека. Солнце прорвалось на одно мгновенье сквозь облака. Снег заблестел, и блеск его отразился в монокле ротмистра, голос которого, как всегда, был деревянно скрипуч.
— Разве мы люди второго сорта?
Вахмистр Цаудерер, подскакивая, как взъерошенный зимний воробей, спешил вслед за ротмистром. И так же, как воробей клюет навоз, он подхватывал слова, которые на ходу ронял ротмистр.
— Слушаюсь, но это твердый орешек, господин ротмистр, — сказал он.
Ротмистр остановился. Солнце опять скрылось. Монокль ротмистра потускнел.