Выбрать главу

В один из суматошных дней они обогнули камень сто семьдесят пятого километра на ухабистой дороге и, подпрыгивая на корневищах, по волнистой лесной местности въехали в дремучий лес. Здесь третья рота стала разгружаться, а вместе с ней санчасть дивизиона. Доктор Шерф не хотел забираться со своими будущими ранеными и мертвецами слишком далеко от шоссе — этой последней артерии цивилизации, зато штаб дивизиона с первой и второй ротами углубились в дремучую чащу.

Так стояли они, солдаты третьей роты, словно первозданные люди, в лесу, отданные во власть ветру. Ротмистр Бетц, этот пивовар из Баварии, своим пропитым командирским голосом первый нарушил великий шум вечности. Ротмистр носил теперь железный крест второго класса и серебряный знак отличия за ранение. Разве он, черт возьми, не рисковал во имя отечества своей шкурой на большом праздничном обеде в Париже?

— Спешиться! Стать бивуаком! Нарубить дров! Да чтобы щелки летели, живо! — Пропитой голос врезался в тишину леса, в уши солдат. Не так уж глубоко в лес; гораздо глубже в уши солдат; многих солдат качало от усталости, от ощущения заброшенности, от тоски по крыше над головой.

Дни проходили в корчевании пней, в горячей работе. Казалось, что у этого дремучего леса где-то забилось сердце, лихорадочно пульсирующее сердце. Люди рыли блиндажи, строили амбары для запасов продовольствия, обшивали офицерские бараки березовой корой, сколачивали ротную столовую и ждали войны.

Из штаба дивизиона прибыли связные. Они передали приказы по дивизиону. Из приказов следовало, что люди находятся во фронтовой полосе, они всегда должны быть начеку, обязаны четко нести свою службу. О дислокации противника в приказе были высказаны лишь смутные предположения. Вокруг лагеря цепочкой расставили постовых. Постовые должны зорко следить за войной, а войны не видно.

Станислаус приподнялся. В вереске гудели шмели, вокруг летали голубые мотыльки. Лесному мечтателю показалось, что он слышит чьи-то шаги. Странно, здесь шаги? Ведь он ушел далеко от лагеря. Свои воскресные утренние часы он провел у озера, где, вероятно, ни один человек с тех пор, как существует земля, не пролежал и трех часов. Потом он пошел дальше, утомился, немного поспал, снова поднялся и начал раздумывать. И вдруг шаги? Нет. Шмелиное жужжанье, тонкий комариный звон, тихий шепот ветра в листве — бог играет на своем большом органе. Здесь, у полюса, небо кажется жилищем бога. Всевышний, возможно, постарел и удалился на покой. Он отказался от общения с людьми и предоставил эти хитроумные существа самим себе. Пусть они в своей сверхмудрости уничтожают друг друга!

Нет, невысокого мнения теперь Станислаус о себе и себе подобных. Париж не научил его смеяться. Он убил в нем последнюю радость, еще таившуюся где-то в глубине души. Это было в те послеполуденные часы, когда он увидел на набережной Сены влюбленную парочку. Потом настал тот вечер, когда он их спас. Пустяковое дело, но все-таки дело, сопряженное с риском. Это было его желанием — сократить человеческое горе на земле, на этом яблоке, изъеденном оспой и плесенью. Мог ли он это сделать один, в то время как тысячи ему подобных множили зло и страданья? Не равно ли это намерению вычерпать походной кружкой карельские болота?

Смерть французской девушки Элен повергла его в лихорадочное состояние, как год назад в Польше смерть его товарища Али Иогансона. По дороге в эти дремучие леса Станислаус пытался сочинить что-нибудь об этой девушке, которая чем дальше, тем все больше становилась для него святой — возродившейся Орлеанской девой. В короткие промежутки он писал и писал, зачеркивал, снова писал, снова зачеркивал и рвал в клочья исписанные листки. Вначале он только печалился о себе, о своей необразованности, но потом разозлился и в конце концов начал презирать себя: он слишком мало учился. Он ничего не знает о тех вещах, которые заставляют людей жертвовать жизнью. Хотели эти люди быть угодными богу? Быть угодными людям? Может быть, они дали торжественную клятву любимому? Много вопросов — и никакого ответа. В лихорадочных сновидениях ему чудились слова Густава Гернгута: «Ты не читал настоящих книг».

Но все-таки слышны чьи-то шаги. Он прижался ухом к земле, точно мальчишка, который хочет определить, откуда приближаются ребята, с которыми он играет в разбойники. Кто-то шел сквозь эту тишину, сквозь безмолвие божьего органа. Враг? Имелось твердое приказание: «Солдатам дивизиона разрешается выходить за пределы лагеря только с оружием и группами». Станислаус никогда не вникал в этот приказ и всегда оставлял свою винтовку в лагере. Зачем ему винтовка здесь, среди лесной тишины? Не стрелять же лесных мышей, вставших на задние лапки и с любопытством смотревших на него? Конечно, были камрады, которые согласно приказу выходили группами и, напуганные долгими часами тишины, стреляли в воздух, чтобы услышать хоть от самих себя какие-то звуки. Они стреляли по заброшенности, которая грозила подавить их, вели войну с тишиной, которая собиралась поглотить их.