Выбрать главу

— Благодарствую, — ответствовал я так же тихо. — Ну вот тогда хрусталь. Что такое хрусталь? «Невыразимая печаль. Открыла два огромных глаза, цветочная проснулась ваза и выплеснула свой хрусталь».

Про печаль с глазами я спрашивать не стал, а то вдруг опять алигория какая, кто же их высоко образованных разберет? А вот про хрусталь любопытно.

— Видимо, напиток какой, — потер подбородок монах.

— В цветочной вазе? — нахмурился я, а сам рад-радехонький, что не мне одному поболтать хочется.

— Хм, ну, ваза — то сосуд, — с видом знатока начал рассуждать монах, — а коли цветочная, то, может, и не напиток. Но ясно же, что жидкость, коли выплеснулась.

Брат Артемий оказался говорливым парнем. Так мы с ним на каждой трапезе и рассуждали. Коли я чего не ведал, так он мне толковал. Так и словом обмолвимся и понимания древних письмен прибавится. Хоть какая да отрада.

Стал и я ему сказывать, что сам знал. Про Древо Жизни поведал, да только он глаголит, ересь то все. Ересь да мракобесие. Нет никакого Древа Жизни, и снег не цвет его.

— Что же он такое? — полюбопытствовал я.

— Вот сидят ангелы Божии на облаках, и, когда время приходит, тогда они и начинают от туч куски отрывать да на землю бросать, так снег и образовывается. А дождь — то слезы ангелов, что по грешным человечьим душам плачут.

И так мне жалко стало тех ангелов. Что же энто получается? Они из-за нас все время плачут? Артемий все кивал да повествовал о том, как души в пекле мучаются, и ангелы по ним скорбят. А все из-за грехов человечьих. Ну, думаю, энто что же получается? Из-за того, что я колодец сделал, ангелы и плачут? Но ведь не было дождя, что же, зимой люди не грешат? Спросил Артемия, а он крепко так призадумался и глаголит, мол, зимой ангелы слишком снегом заняты, не до того им.

Так мы дни и коротали, от мерцания свечек в скриптории уж и глаза болеть начали. Но энто ничаго, скоро же домой, я в келье своей палку в уголочку поставил и каждый день зарубки на ней делал. И все Любавушку вспоминал, размышлял, как она там без меня? Она же со дня на день родить должна. Али, может, уже и родила? Интересно, сын у меня или дочка? Коли сын, Тимофеем назову, а коли дочка, то пусть Любава имя выбирает.

Я же и Йванка Курносого просил, как родит Любава, то съезди в монастырь да поведай мне добрую весть. Я уж тебе тюку какую али шерстистую куропатку там, ну, какой зверь в силки попадет, такого и принесу. Токмо второго, потому как первого я уже Ушастому обещал. В знак благодарности за службу. А то Любаве же каждый день по четыре ведра воды подавай, она же не токмо готовит, моет да стирает, но и омовение каждый день принимает. Баба ведь. Что с нее взять?

И вот сидел я как-то в скриптории, поэзии энти переписывал и слышу знакомый цокот. Да энто же стук лошадиных копыт по каменной брусчатке, коей монастырский двор выложен! Неужто Йванко приехал?! И не полнолуние, а он же каждое Божье полнолуние ездит, возит, что в монастырь жертвуют. Никак Любава родила!

Ну я из скриптория выбежал и прямиком к нему.

Йванко почему-то не на повозке был, как обычно, а на коне, без седла. И конь его взмыленный тяжко дышал и хрипел. Ну, подумалось, странно, но мало ли что.

— Йванко! Ну что там? Сын али дочка?

А он посмотрел на меня огромными зенками, и от этого взгляда меня холод аж прошиб.

— Йванко! — повторил уже тише. — Не томи ради Бога!

Он к холке коня наклонился и помаленьку сполз долу. Я еле поспел, чтоб, стало быть, не расшибся. А когда подхватил как раз у земли, глянул, а тама кровь. С кое-как перевязанного плеча и по всей груди.

— Йванко!

— Чистокровные, — прохрипел он, отхаркивая кровь. — Вся деревня…

Тут его глаза и остекленели.

Уложил я его тело наземь. Не помня себя, вскочил на коня, погнал его прочь из монастыря.

— Любава! — закричал, несясь что есть прыти галопом.

Хорошо еще, что день был солнечный да теплый, следы на снегу хорошо видно. Я по ним к родной слободе и воротился. Коня чуть не загнал, не доезжая до деревни спешился и побежал.

А там увидал: дома да сараи наполовину сожжены, из многих дым еще поднимается. Видать, не сгорели полностью, только потому что промерзло все. Вокруг ни людей, ни скота. Кое-где тела убитых мужиков только из земли топорщатся.

— Любава! — закричал, подбегая к родной избе, входная дверь-то напрочь снесена была. Взмыленный ворвался внутрь, а там пусто, вещи все разбросаны и очаг холодный.

Любавы нет. Глядь — люлька какая-то, а в ней — младенец. Подошел ближе. Неужто мой первенец? Мертвый! От стеклянного взгляда детских глаз внутри похолодело, словно сердце снегом покрылося. Тимофеюшка-то мой насмерть замерз!

— Нет! — закричал я, что есть мочи и, рвя на себе волосы, бухнулся на колени.

16 — Симбиоз (Ио)

В гибели одуванчика — его бессмертие.

© Эмиль Кроткий

Вместе они решили держаться. Ха! Что, и в туалет вместе? То-то и оно. Жалкие двуногие. Я просунул глаз на стебельке сквозь одно из отверстий, через которые лилась вода в душевой и увидел голого Виктора. Того самого, который старший пилот.

Напевая дурацкую мелодию, он принимал душ. Как хорошо, что с закрытыми глазами! Голый мужик в душе — зрелище, конечно, то еще. Но что поделать, нам, метаморфам, выбирать не приходится. Что шевелится, то и жрем.

Я начал помаленьку просачиваться сквозь несколько отверстий в душевой и скапливаться над головой старшего пилота. А тот все напевал, увлеченно шампуня волосы.

— Дорогая! — неожиданно позвал он. — Потрешь мне спинку?

— Минуточку, дорогой! — ответила Лариса из-за двери.

Вот блин, этого только не хватало!

Я ускорил просачивание через отверстия, насколько мог. И вот к потолку уже крепилась добротная часть моей массы — как раз хватило бы на упитанного лицехвата.

Не теряя ни минуты, я бросился сверху на Виктора. Тот даже понять ничего не успел, не то что пискнуть.

— Дорогой! Я готова!

В ванную вошла ослепительно красивая женщина с черными волосами до плеч, упругой грудью и стройными ногами. Жена Виктора была абсолютно голая и призывно улыбалась.

Стоя под льющейся водой в облике Виктора, я прижал пяткой импланты и подсунул их поближе к стене. Она вошла в душевую, обняла меня и страстно поцеловала.

Мы были огнем под ливнем воды, и огонь бушевал в нас.

Когда эпизод полового размножения закончился, одетая в белый халат Лариса села прихорашиваться перед зеркалом, а я напялил черные штаны Виктора, положил импланты в карман и лег на кровать. Конечно, надо было идти в медицинский отсек, устанавливать себе импланты, но мне хотелось только расслабиться и лежать.

Я лениво просматривал воспоминания Виктора и размышлял о том, что у людей все довольно однообразно: родился, учился, влюбился, женился, работал, умер. Ну да, всегда есть какие-то вариации, но общая схема одна и та же.

— Дорогой, я насинтезировала сырные клецки, как ты любишь, — неожиданно появилась передо мною Лариса и поставила на тумбочку рядом с кроватью тарелку, пахнущую чем-то необычным.

Надо же, сырные клецки. Ладно, посмотрим, что там Виктор любил. Я сел в кровати, оперевшись о стену и взялся за еду. Интересная все-таки штука, это половое размножение. Помимо прямого воспроизводства, можно еще и заботиться друг о друге, разговаривать. Раньше мне клецки никто не приносил.

— Очень вкусно, — похвалил я, а в воспоминаниях Виктора увидел, что у людей так принято. Она делает тебе приятно тем, что готовит еду, а ты ей — тем, что хвалишь приготовленное. Что и говорить, любопытная методика.

Может, сожрать ее? Я окинул взглядом стройную человеческую самку, которая, сидя перед зеркалом, прикручивала сережки к ушам. Вообще-то, сожрать ее не помешало бы. Ну а почему бы и нет? Чем быстрее я расправлюсь со всей командой, тем лучше. Я отложил пустую тарелку на тумбочку.

Хотя нет, сейчас главное добраться до капитана, у него ведь наивысший уровень доступа к местному компьютеру. Всех остальных можно оставить и на потом. Особенно эту. Я еще раз окинул взглядом Ларису. Забавно и весьма необычно то, как самки человека влияют на самцов.