«Как известно, именно „через месяц“ имя Замятина было включено в проскрипционные списки на высылку из Советской России, а еще спустя две недели он был арестован, – комментирует переписку двух литераторов А. Ю. Галушкин. – Это роковое совпадение не могло не быть замеченным Чуковским. Но его реакция на арест и несостоявшуюся высылку Замятина носила скорее характер психологической контрфобии». Исследователь иллюстрирует это утверждение выдержками из дневника К. И.: Замятин «либеральничал», «вся борьба Замятина бутафорская и маргариновая», «хитренькое, мелконькое благородство», «человек уезжает уже около года, и каждую субботу ему устраивают проводы», «разыгрывает из себя политического мученика»…
Особенно взбесили К. И. строки из замятинской шуточной «Истории Всемирной Литературы», прочитанной на рождественских празднованиях 1923 года в издательстве («будто я читал пришедшим меня арестовать большевикам стихи моего сына в „Накануне“, и они отпустили меня на все четыре стороны, а он, Замятин, был так благороден, что его сразу ввергли в узилище»). В том варианте «Истории…», который был опубликован в «Сочинениях» Замятина (ФРГ, 1986 год), сказано: «Когда пришли воины к Корнию, он в страхе… окружив себя двенадцатью своими детьми, – жалобно закричал… И сделал тайный знак одному из младенцев, который, повинуясь, начал петь воинам свои стихи, сочиненные им накануне». Слово «накануне» здесь, естественно, стоит не просто так: наверняка оно намекает на письмо Толстому, где К. И. говорил о стихах своего сына, и на публикации стихов Николая Чуковского в «Накануне»… разумеется, К. И. обиделся и разозлился.
Замятин и Чуковский продолжали работать вместе, даже вместе отдыхали в Коктебеле, где Чуковский даже вновь, как и в Холомках, был конфидентом в сердечных делах Замятина. Если судить по дневнику К. И., отношения были почти прежними: добрыми и доверительными. Однако все его записи, касающиеся романа «Мы» и отъезда Замятина, остаются чрезвычайно резкими, переписка стала сухой и деловой – и вскоре совсем увяла, а Замятин в 1925 году писал американскому слависту Ярмолинскому, что Чуковский «безнадежно груб», и сравнивал его с шампанским «брют», быстро пьянящим, но не отличающимся тонкостью вкуса.
Толстому тоже пришлось оправдываться и извиняться. «Мне ужасно тяжела была вся история с письмом, – писал он Корнею Ивановичу (прежде этих слов, правда, рассказал о своем творчестве, согласился писать для „Носорога“, нашутил несколько шуток на носорожью тему и попросил К. И. написать о нем, Толстом, статью). – Но, дорогой Корней Иванович, я был введен в заблуждение: я был уверен, что ваше письмо есть ответ на мое письмо, и так как свое я послал Вам, предполагая, что Вы его напечатаете, то и Ваше я рассматривал как присланное для печати… Ругали меня с остервенением и сладострастием. Надоело и перестали. Но почему не говорить правду? Неужели надо всегда и везде притворствовать?»
Удивительно, но отношения с Толстым порваны не были. Уже осенью Чуковский послал Толстому поздравления с очередной творческой удачей, да и позже Чуковский подробно и радостно откликался на новые книги советского графа. Переписка продолжалась, а когда Алексей Николаевич вернулся в Россию, Чуковский стал у него бывать. В 1924 году «Русский современник» опубликовал статью К. И. о Толстом.
Пытался Чуковский оправдаться и в зарубежной печати. Уже сразу, по горячим следам, он отправил Ященко в «Новую русскую книгу» письмо с объяснениями, и оно было опубликовано. К. И. писал в нем, что судил о происходящем в Доме искусств с чужих слов и напрасно сгоряча обвинял во всем Волынского, что тот и сам был встревожен происходящим, «что мерзкая вывеска появилась без его согласия и ведома, что в отсутствии лекций виноват не он, виноваты современные условия» (под этим туманным словосочетанием скрывается летнее наступление советской власти на Дом литераторов и Дом искусств). «Поэтому-то и не следует печатать в газетах наши частные письма, что в этих письмах сказываются впечатления минуты, случайные, беглые, скоропреходящие чувства», – замечает Чуковский. Пишет далее, что защищал Волынского от травли полтора десятилетия назад, и в этом выразилось его подлинное отношение к писателю. Чуковский и Волынский собирались обсудить, как бороться с превращением ДИСКа в «Дом Паскудства», но этому помешала публикация письма.
Кроме того, К. И. счел нужным специально заметить: «поругивают» – не значит «ругают». «Это не борьба, но отказ от борьбы. Бороться нужно творчеством, идеями, а не экивоками и анекдотцами». Пытался он отмыться от обвинений в том, что оскорбил петербургских писателей.
"Как бы я мог ругать петербургских писателей, если за все эти годы я и сам принадлежал к их числу, – пишет Чуковский, – если и для меня, как для них, за все эти годы каждый день был исполнен смертельного голода и смертельной тоски. Те четыре года, 1918—1921-й, торжественны для меня и священны. Всякий раз, когда я видел Блока, как он похоронно шагает по глыбам и ямам умершего города, я чувствовал, что все мы обреченные. Почти на моих глазах умер от голода Батюшков, умерли Измайлов, Венгеров, а потом Блок, Гумилев. Это свято, об этом я даже говорить не хочу.
Но в последнее время, в 1922 году, под влиянием новых условий, наша среда изменилась. В ней появились черты, которых не было раньше. Выдвинулись новые люди. Это-то и вызвало мое осуждение. Но я не мог приписать эмигрантские качества тем, кто мученической жизнью и смертью доказали свою преданность России.
Кто сомневается в этом, пусть прочтет мои «Воспоминания о Блоке»".
Еще один важный момент – опущенные редакцией «Новой русской книги» строки о газете «Накануне»: «Если бы во время писания письма я знал эту газету, как знаю ее теперь, я не послал бы такого письма. Но в то время я прочитал лишь 9 номеров этой газеты, в их числе был целый номер, посвященный Набокову. Это-то и обмануло меня». Эта фраза, комментируют авторы «Русского Берлина», "как нельзя лучше демонстрирует кристаллизацию негативного отношения советских литераторов его круга к Накануне в июне-июле 1922 г.".
Как раз к моменту публикации письма газета «Накануне» шагнула в Россию: открыла московское отделение, стала официально распространяться в стране, и вопрос о том, на какие деньги она издается, зазвучал особенно громко. Многие предполагали, что это деньги советского правительства. Поэтому и письма Толстого и Чуковского попали в контекст размышлений о нечистоплотности и откровенной продажности газеты. Но и у советской интеллигенции доброжелательное отношение к «Накануне» сменилось вскоре настороженным и неприязненным – как и в эмиграции. Ахматова и Пильняк перестали с ней сотрудничать. Кстати, и Горький советовал Толстому официально порвать с этим органом.
Письмо, почти полностью совпадающее текстуально с отправленным в «Новую русскую книгу», Чуковский послал и С. Каплуну-Сумскому, редактору издательства «Эпоха» (оно работало в Петрограде и Берлине), и тот опубликовал его в «Голосе России».
8 конце июля 1922 года Чуковский писал в дневнике:
«После истории с Ал. Толстым, после бронхита, плеврита, Машиной болезни, Лидиной болезни, безденежья уехал в Ольгино отдохнуть». В Ольгине тоже не было отдыха – раздражала и беспокоила барышня-соседка, трудно было сосредоточиться – впрочем, он все-таки начал «Тараканище» – и работа пошла.
А в августе в Петрограде заболела Мурочка. Болела она всегда тяжело, а в этот раз была почти при смерти: кровавый понос, ужас… 15 августа Чуковский и сам слег с дизентерией. Мура болела долго и выздоравливала с трудом. Кажется, полоса напастей в конце концов прошла. Не тут-то было.
9 августа в «Руле» появилась заметка «Письмо Корнея Чуковского» с предваряющими строками: "От сенатора С. В. Иванова (сенатор Иванов до революции был председателем «Общества для благоустройства Куоккала». – И. Л.) мы получили следующую выписку из полученного в Териоках письма Корнея Ивановича Чуковского".