Выбрать главу

Впрочем, и на других лицах тоже появлялись маски – один казался городским сумасшедшим, другой – небожителем, третий ушел с головой в прошлый век… Чуковский – друг Блока, Чуковский – создатель умных и тонких литературных журналов, проницательный исследователь массовой культуры, – этот Чуковский совершенно спрятался за другим. Новый Чуковский – всенародный дедушка, всегда окруженный детьми и заваленный письмами родителей. Вдумчивый и внимательный аналитик, критик скрылся в глубине, залег на дно; спрятался даже историк литературы; на поверхности остался борец за качественную детскую книгу, хороший учебник и красивую грамотную речь; враг Отдельных Негативных Явлений, непримиримый оппонент «сухарей» из Наркомпроса и дремучих редакторов. Это ядовитый дед-буквоед, со вкусным хрустом грызущий небрежных комментаторов и издателей классики: «Что такое фрак? Это сюртук до колен с отрезанными спереди полами. Так утверждает Черняк, и он совершенно прав, ибо что такое, скажем, жилетка, как не сюртук до колен, у которого оторваны рукава, воротник и отрезана вся нижняя часть?»

Чуковский тридцатых – гроза редакторов, комментаторов и типографов; последним посвящена вдохновенно-смешная статья «Шпилом бы легалов» с озорным, по-дореволюционному ошарашивающим зачином.

"Прочтите, пожалуйста, такие стихи:

Лушé уманность пояяв,Те шпилом нелегала дьяв!"

Это он собрал самые идиотские опечатки из нового издания стихов Некрасова, сделал из них стихи – и припечатал виновников в духе времени: «Эта форма книжного вредительства стала у нас совершенно легальной. И никто не пытается, отбросив гнилую „уманность“, „пояять“ злокозненных „легалов“ каким-нибудь энергическим „шпилом“».

Нет слов, опечатки безобразные, и ошибки в комментариях дурацкие и многочисленные, и, может быть, и нужен был незаурядный талант Чуковского, чтобы внушить книжным издателям представление о том, что можно и чего нельзя… Нет слов, очень плохо, что учебники литературы скучны и бездарны, что по ним невозможно научить школьника любить и понимать литературу, связывать друг с другом исторические явления. И нужна кипучая энергия Чуковского, нужны незаурядный ум и талант, его умение насмешить и ошарашить (опять же характерен ошеломляющий зачин статьи: «Сейчас все шестиклассники испытывают великую скорбь, и причина их скорби – Пушкин»), чтобы донести до общества представления о необходимости перемен в педагогике… Но все-таки не оставляет скребущее чувство, что это все – забивание гвоздей фотоаппаратом, игры деда-буквоеда… Как, в самом деле, можно всерьез заниматься опечатками, когда голод, и лагеря, и дела вредителей, и проработки…

А чем можно заниматься, когда тем, что хочется, – нельзя? Когда написать то, чего настоятельно требует душа, – акт самоубийства, сродни прыжку под мчащийся поезд современности? Творчество становится несовместимым с жизнью; можно восхищаться теми, кто не смог сделать выбор в пользу молчания и жизни – и погиб. Но вряд ли человечно предъявлять счет тем, кто не смог сделать выбор в пользу творчества.

Кстати, нет и ответа на вопрос, а так ли уж сильно Чуковский наступал на горло собственной песне, так ли уж ему хотелось петь. Самуил Лурье в предисловии к переписке К. И. с дочерью довольно однозначно толкует события жизни Чуковского на рубеже 20-х и 30-х годов: печатное отречение от детских стихов и обещание написать «Колхозию» было «катастрофой чести, чем-то наподобие сделки с дьяволом»: вот и тот факт, что «Корней Иванович уцелел при тирании, репрессиям не подвергался, даже сподобился мелких милостей», тут служит косвенным доказательством упомянутой сделки. И, как следствие катастрофы – «стихи с тех пор сделались бездыханны».

Правда, после такой полосы бедствий, какую только что пережил Чуковский, удивительно, как сам он не сделался бездыханен, а не только его стихи. И катастрофа чести, она же «сделка с дьяволом», сыграла отнюдь не главную роль в том, что творчество его и в самом деле лишилось какого-то живого огня. И уж конечно, в конце тридцатых решительно никому не было дела до каких-то давнишних отречений и покаяний: скажем, аналогичное покаяние Пильняка отнюдь не застраховало его от репрессий (впрочем, Лурье и сам замечает: "…отречения тогда никого не спасали, «веселые колхозии» тоже). Погибли в этой волне не только жертвы гонений, но и гонители, которых мы встречали в предыдущих главах: «искуситель» Ханин, напостовец Лелевич, цензор Быстрова, гизовский глава Халатов и многие, многие другие. Искать логику, хоть историческую, хоть метафизическую, в действиях как механизма репрессий, так и дьявола – путь тупиковый.

«Его дочь в книге „Прочерк“ задавалась вопросом: почему? ответила: не знаю, – стало быть, у Корнея Ивановича спросить не решилась», – говорит Лурье. Думается, не знал и Чуковский, вокруг которого кольцо сжималось-сжималось – и вдруг разжалось; чудовище насытилось кровью и неожиданно отвалилось… но разговору о тридцать седьмом и логике репрессий придет свой черед.

Да, «гений этот пресловутый кончился», как говорит Самуил Лурье. Дыхания этого гения не чувствуется уже в «Солнечной». И «Госпогода» Чуковскому никак не удается, и стихов для детей он не пишет. В апреле 1933 года «Вечерняя красная газета», рассказывая, над чем работают детские писатели, упоминала: «К. Чуковский пишет повесть об иностранной школе в Ленинграде. В повести будет освещена биография детей английского рабочего Мартона, приехавшего в Советский Союз по вызову леди Астор». Но и эта повесть не была написана.

Он не мог писать своего: нечем – иссяк, онемел, пересох; какое уж тут пение. Не мог заниматься критикой, поскольку и современная литература, и критика уже омертвели. Оставалась детская литература, где еще было возможно что-то живое, оставалось верное служение классике: в ней-то все сохранилось – и гуманизм, и благородство, и ясные представления о том, где верх и низ, что хорошо и что плохо, в ней уцелела система координат – значит, надо сберечь ее для читателя и читателя для нее. И начинать с детей, разумеется.

К этому времени – должно быть, и впрямь невидимый дирижер наверху взмахнул палочкой – Чуковского стали постепенно восстанавливать в правах детского писателя. Хор запел совсем иные песни. В апреле 1933 года «Вечерняя красная газета» писала: «Совершенно закономерно, что такой квалифицированный детский писатель, как К. Чуковский, выпустил в этом году повесть „Солнечная“, свидетельствующую о перестройке писателя и большом его идейно-художественном движении вперед». Через год, в апреле 1934-го, большую статью посвятила Корнею Ивановичу «Литературная газета». Газета, непримиримо боровшаяся с чуковщиной, словно чувствует необходимость оправдаться—и автор статьи Борис Бегак так и начинает с объяснений: «С тех пор как мы твердо признали право детей на сказку, перестало быть одиозным для строгих ценителей и имя Корнея Чуковского». Бегак пытается сохранять видимость объективности – не обелять бывшего опальным автора сразу, а выявить ошибки и отметить заслуги. К заслугам причисляются внимательное изучение детской психологии, создание заповедей для детских поэтов, стремление этим заповедям следовать в собственном творчестве. Смешнее с ошибками: людоед Бармалей по-прежнему кажется неприемлемым, загадки, по мнению критика, хороши только те, которые про первомайский трамвай, биплан и пароход, то есть современные. А вот загадка про «Машеньку, Марусеньку, Марьюшку и Манечку» не годится как «стилистически воскрешающая сентиментальную слащавость доброй бабушки…». Ну и кто сейчас отгадает загадку про первомайский трамвай? А про Машеньку-Марусеньку, захотевшую сладкого пряничка, помнят по-прежнему.

Но надо отдать должное автору статьи: он уже не рубит сплеча, а пытается всерьез рассуждать о творчестве Чуковского, говоря и о своеобразии создаваемого им мира, и о законности фантастики в детской литературе, и о динамизме стихов К. И., и о сочетании графичности с лиричностью… Словом, Чуковский реабилитирован. Он больше не враг. Он – «наш», невзирая на пресловутых Бармалеев. «В последнее время Чуковский увидел, каким богатым источником для детского писателя может послужить жизнь коллективов малых ребят Советской страны. Эти коллективы создают иной тип ребенка, чем был ребенок-индивидуалист, к бытию которого применялся ранее в своих стихах Чуковский. В те годы, когда стараниями недальновидных воспитателей сказка была изгнана из детского обихода, Чуковский, как детский писатель, временно прекратил работу. Однако именно для него такой перерыв сыграл скорее положительную, чем отрицательную роль. Изучение коллективов малых ребят помогло ему приблизиться к советской действительности. Была написана „Солнечная“…» Дальше раздаются стандартные похвалы этой повести.