Выбрать главу

– Ах, Лидия Корнеевна, здравствуйте! Вы уходите? Не уходите, я могу провести вас наверх!

– Благодарю вас, – ответила я. – Вы забываете, что я у себя дома и ни в чьем пропуске к отцу не нуждаюсь".

Франклин Рив в своей книге о визите американского поэта в Россию оставил подробное описание встречи Чуковского и Фроста. Фросту было 88 лет, Чуковскому – 80. Оба получили звания почетных докторов в Оксфорде; делясь оксфордскими воспоминаниями, Фрост заметил, что поскупился на мантию. Чуковский, разумеется, мантию тут же надел (она да еще привезенный из Америки роскошный перьевой убор индийского вождя были его излюбленными нарядами, которые он охотно демонстрировал и гостям, и детям на праздниках) – и, «по его собственному выражению, пустился в пляс, как скоморох». С гостем Чуковский беседовал на «сложном и богатом английском», и Фрост, уставший уже от непривычной русской речи и постоянного перевода, при котором не улавливал часть происходящего, был очень этому рад.

Гости заглянули в библиотеку и пошли в дом; стол ломился от яств, на обеде присутствовали писатель Макс Поляновский, поэт Степан Щипачев, литературовед Юлий Оксман – и «распорядительницы», или переводчицы, которые, собственно, никому там особенно не были нужны; чувствовалось, что они приставлены к Фросту.

«Проницательность Чуковского, его яркий стиль поведения, эрудиция и дар выразительного слова и жеста задали тон вечеру. Мне было очень хорошо с этими людьми, чья широкая образованность и гражданское неравнодушие позволяли мне на подмосковной даче в лесу чувствовать себя оказавшимся в средоточии мировых жизненных сил, – рассказывает Рив. – За ужином Чуковский был и радушным хозяином, и переводчиком, и высокообразованным собеседником. Он посадил Фроста во главе стола, Щипачева по левую руку от него, а сам сел по правую. Они стали разговаривать втроем о русской кухне и лирической поэзии; Чуковский переводил и комментировал. Все остальные слушали».

Однако одна из распорядительниц вдруг «начала, к общему смущению, повторять то, что говорил Чуковский. Ее голос звучал громче и громче; Фрост, который был туговат на ухо, слышал все меньше и меньше. Вдруг она вскочила, желая подбежать к нему и прокричать прямо в ухо. Фрост отпрянул и загородился ладонью. „Уйдите, сядьте, – сказал он, замахав рукой, – нет, нет, нет, нет, нет, нет“. Он понятия не имел, зачем она вскочила, и решил, что ей вздумалось его поцеловать. Она села, несколько поостыв, и Чуковский снова взял застолье в свои руки».

И тем не менее атмосфера, невзирая на непрошеное вторжение сначала распорядительницы, затем неожиданно нагрянувшего корреспондента ТАСС, была праздничной, Чуковский и Фрост очень подружились – «впоследствии Фрост неоднократно с восторгом говорил об этом вечере, вспоминал, как Чуковский танцевал в оксфордской мантии и как они вместе осматривали его библиотеку… Корреспонденты, распорядительницы, доброхоты, патриоты – все они мешали Фросту знакомиться с Россией, и тем не менее много раз он чувствовал, что дотрагивается до России как она есть, – особенно в этот вечер…».

Через несколько дней Фрост встречался в Комарове с Ахматовой, но эта встреча была не бурной и праздничной, а скорее печальной: собеседники больше угадывали, чем ясно осознавали значение друг друга; недопонимали друг друга; скорее проявляли вежливость, чем живой интерес…

Ахматова вскоре попросила К. И. написать предисловие к ее «Поэме без героя», к просьбе присоединился «Новый мир», собиравшийся публиковать поэму. Чуковский работал над статьей весь сентябрь, Ахматова ждала с нетерпением. Лидия Корнеевна передавала ей вопросы отца, ему приносила ответы. Записывала: «С тех пор как Дед пишет эту статью, она меня всегда ждет». «Редакции Дед ответил „да, да, конечно, для меня это большая честь“; мне же стал жаловаться на бессонницу, склероз: „Я и так увяз в статьях о языке“, „Я превратился в полную бездарность“».

Он и сам пишет в дневнике: «Больше всего на свете я хотел бы написать об Анне Ахматовой. Но мозги у меня такие вялые, что выходит какой-то тусклый и бессмысленный набор слов». Это обычная его требовательность к себе: выходило как раз хорошо и дельно.

Пожалуй, Чуковский остался сейчас единственным, кто мог написать об Ахматовой как следует. Не так уж много оставалось в 1962 году людей, помнящих 1913 год, способных проанализировать поэму так, как она этого заслуживала, и внятно рассказать об этом читателю. В первые послереволюционные годы Ахматова, узнав, что Чуковский собирается о ней писать, по ее собственному свидетельству, задрожала: «Пронеси, Господи!» Теперь сама просила об этом, ждала статьи, обрадовалась ей. Лидия Корнеевна вспоминает, что когда-то Ахматова была недовольна статьей «Ахматова и Маяковский» и говорила: «Корней Иванович так хорошо им все объяснил, что даже тупицы поняли все», «имея в виду, – поясняет Лидия Корнеевна, – что он своею статьей сделал и для начальства явной ее религиозность, ее приверженность к старой России и пр., и что это с его стороны было неосторожно. А сейчас она, наверное, изголодалась по толковому литературному разбору».

Присланная статья Ахматовой очень понравилась: «Первоклассно, по-европейски, точно; опровергает общераспространенное мнение о моих стихах без задора, но несокрушимо». В письме отцу Л. К. передавала и такую похвалу: «Это первозданно и основополагающе… Этого еще никто не писал…» Ахматова написала Корнею Ивановичу письмо (от него, правда, сохранилось только начало), где говорится: «Вы сказали о поэме самое нужное, самое главное». И еще одна похвала Ахматовой, сохраненная в «Записках» Лидии Корнеевны: «Это – шедевр К. Ч. Вот увидите, как его работа будет оценена. Статья написана г р о м к о. У нас совсем утрачено это искусство».

Однако в ноябре «Новый мир» решил не печатать ни Ахматову, ни предисловия, над которым К. И. так долго трудился. С этой новостью ему позвонили из «Нового мира». Лидия Корнеевна пишет: "Я ждала взрыва, но Дед, с несвойственным ему спокойствием, сказал:

– Какая у вас, однако, глупая редколлегия!"

«Глупая редколлегия» вскоре отвергла и «Софью Петровну» Лидии Корнеевны; Твардовский лично написал жестокую, уничижительную рецензию, в которой прошелся по «идейно-художественной несостоятельности повести». Однако «Софью Петровну» оценил Эренбург, сказавший автору, что не только написать это, но даже задуматься об этом в 1939 году – уже было мужество.

В одиннадцатом номере «Нового мира» все-таки вышел солженицынский «Один день Ивана Денисовича», и этому боялись верить: невозможное случилось, в литературе зазвучал голос заключенного, одного из миллионов, и отменить этого уже было нельзя.

Но маятник уже качнулся обратно. Ахматова говорила: щель на глазах сужается. 1962 год, такой счастливый и оптимистичный вначале, к концу своему увяз в тоскливом безобразии. Осенью разразился тяжелейший Карибский кризис, едва не спаливший мир в огне ядерной войны. Пленум ЦК КПСС принял серию новых бездарных решений о реорганизации хозяйства. 1 декабря грянул «Манежный скандал».

«Н. С. Хрущев пришел на выставку в Манеж и матерно изругал скульптора Неизвестного и группу молодых мастеров. Метал громы и молнии против Фалька, – записывает К. И. в дневнике. – Пришла ко мне Тамара Вл. Иванова с Мишей (выставившим в Манеже свои пейзажи), принесли бумагу, сочиненную и подписанную Всеволодом Ивановым, – протест против выступления вождя. Я подписал», – говорится в дневнике Чуковского.

16 декабря он пишет в дневнике, что приглашен вместе с другими писателями на встречу с Хрущевым. Ничего хорошего они от этой встречи не ждали, полагая, что она может положить конец всякому либерализму. «Очень печален конец 1962 года. Я подписал письмо с протестом против нападок Н. С. Хрущева на молодежь художественную, и мне на вчерашнем собрании очень влетело от самого Н. С. X. Хотя мои вкусы определялись картинами Репина и поэзией Некрасова, я никак не могу примириться с нынешним Серовым, Александром Герасимовым и Лактионовым, кои мнят себя продолжателями Репина. Ненавижу я деспотизм в области искусства». И дальше по-английски: «Я не питаю нежных чувств к Неизвестному, но то, как они поступили с ним, внушает мне сильное, сильное негодование».