Выбрать главу

Ту же Вторую прогимназию посещал и Владимир Жаботинский – будущий писатель и политик, один из основателей государства Израиль. У исследователей часто возникает вопрос, был ли Жаботинский одноклассником Чуковского, он ли стал прототипом Муни Блохина из «Серебряного герба» и соответствующего ему Думмэ в «Нынешнем Евгении Онегине» (на рукописи против «Думмэ» Чуковский карандашом написал «Муня»). Мирон Петровский считает Жаботинского одноклассником и «вероятным прототипом»; Наталья Панасенко нашла в одесских архивах вполне реального С. (Семена) Блохина. Жаботинский был старше Коли на два года и, видимо, учился в другом классе. А дальше будущий сионист и вовсе перешел в Ришельевскую гимназию.

Жаботинский тоже рос без отца – осиротел в шестилетнем возрасте. Точно так же его мать боролась с нескончаемой нуждой, воспитывая сына и дочь. И гимназию Чуковский и Жаботинский, судя по всему, покинули одновременно – в 1898 году, первый насильственно, второй добровольно, если верить его автобиографии. Оба потом пытались сдать гимназический курс экстерном, чтобы получить аттестат. Затем оба работали в «Одесских новостях», потом жили в Петербурге и вместе публиковались в «Свободных мыслях». В 1917-м вышла книга генерала Паттерсона с предисловием и под редакцией Чуковского, с приложением статьи Жаботинского. Но уже к этому времени пути друзей навсегда разошлись: Жаботинский еще с дореволюционных времен жил за границей. Последняя их встреча состоялась в Лондоне в 1916 году – и прежней духовной близости между ними уже не было; Чуковский выбрал литературу, Жаботинский предпочел политику. Он посвятил себя делу сионизма и умер под Нью-Йорком в 1940 году.

Может быть, и за английский язык Чуковский взялся не без влияния старшего товарища, и к итальянскому позднее примерялся по той же причине: Жаботинский отлично владел обоими языками. Уже в преклонных годах К. И. отзывался о друге юности восторженно: «От всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация. В нем было что-то от пушкинского Моцарта, да пожалуй, и от самого Пушкина. Он казался мне лучезарным, жизнерадостным, я гордился его дружбой…» Возможно, именно этот фрагмент письма к Рахели Марголиной и дает основания считать Жаботинского прототипом неутомимого выдумщика Муни.

Как принимали мальчиков в гимназию – в русской литературе описано много раз: читать «от сих до сих», считать, для православных еще вопрос по Закону Божию… И вот страшные вступительные испытания пройдены – о великое счастье! Приятные школьные хлопоты, так трогательно описанные Катаевым в «Парусе», – покупка ранца и пенала, школьной фуражки с гербом… Описан даже сам герб: у Катаева «05Г», Одесская пятая гимназия, у Чуковского – «два дубовых листочка, между ними две буквы и цифра – название нашей гимназии» (пятой гимназия стала позднее).

Учиться Коля Корнейчуков явно очень любил – даже жупел всех российских гимназистов, латынь, он знал на «отлично», умея понять ее звучную красоту и логику. Задатки будущего филолога в нем проявились сразу. В «Серебряном гербе» он пишет: «В нашем классе я считался чемпионом диктовки. Не знаю отчего, но чуть не с семилетнего возраста я писал без единой ошибки самые дремучие фразы. В запятых не ошибался никогда». Правда, писал он медленно и сажал неизбежные кляксы. Да и вряд ли он тогда вообще отличался опрятностью: в повести там и сям раскиданы замечания о вихрах, грязных руках, всклокоченном виде. Скорей всего, в этом случае не стоит сомневаться в автобиографичности подробностей.

Другие воспоминания гимназического и дворового детства остались жить в «Евгении Онегине»: часть их Чуковский отдал двум своим героям – «Худому» и Ленскому – а часть рассказывает сам, «от автора». Вот он обращается к читателю:

Скажи, играл ли в тёпки ты?Скажи, считал ли ты, бледнея,Шаги от ямки до стеныИ рвал ли новые штаныДля козыряющего змея?И после вешнего дождяГулял ли, луж не обходя?Скажи, мой друг, сбирал ты марки?Был у тебя «зеленый Крит»?Скажи, – твой ум, бесспорно яркий, —«Цейлон» от «Явы» отличит?И воду пил ты из-под крана,Презрев достоинства стакана?Скажи, зажав рукою кран,Бросал ты радужный фонтанНа горе дворнику ФедотуИ Ваське рыжему на смех?

Вторую прогимназию Чуковский вспоминал с любовью. В 1936 году, приехав в Одессу, он записывал в дневнике: «в эту прогимназию я побежал раньше всего». Может быть, потому, что с ней не были связаны горестные воспоминания об исключении. Судя по прозе, которую можно условно считать автобиографической, безоблачным время учебы назвать нельзя: были и конфликты с учителями, одноклассниками и старшими учениками, но были и друзья, и любимые преподаватели.

В 1896/97 учебном году прогимназия стала шестиклассной, а в 1897/98-м – восьмиклассной. Переименованная в Пятую мужскую гимназию, она летом 1898 года переехала в новое, специально для нее построенное здание. Здесь Коля Корнейчуков проучился совсем недолго – но поучиться успел, иначе не возникла бы в тех же его дневниках 1936 года «подлая пятая гимназия». По подсчетам Натальи Панасенко, распутывавшей историю исключения, получается, что по этой причине из «подлой пятой» Колю исключить могли не раньше седьмого класса. Петербургский филолог Лев Коган, учившийся в той же гимназии в то же время, пишет, что из шестого. Чуковский в «Серебряном гербе», воспоминаниях о Житкове и некоторых других произведениях вообще называет пятый класс. «Исключен из пятого класса по указу о кухаркиных детях» – это повторяется в любой его биографии, о пятом классе говорит даже неумолимо преданная фактам Лидия Корнеевна. Да и в «Серебряном гербе» героя выгоняют из школы года через два после смерти Александра III, то есть в 1896 году.

И сам герой повести кажется гораздо более инфантильным, чем полагалось бы шестнадцатилетнему (и даже четырнадцатилетнему, каким он был в 1896-м) парню: возится с ежиком, размазывает слезы грязными кулаками, всей душой отдается запусканию воздушных змеев, ходит хвостом за знаменитым Уточкиным и все еще думает о том, что из камышинки можно сделать пику… Чуковский чуть сдвинул события, сделав своего героя на несколько лет моложе, чем требует историческая справедливость. Горе стало более детским, несправедливость – куда более острой и очевидной: одно дело – исключать из гимназии за социальное происхождение еще несмышленого двенадцатилетку, и совсем другое – шестнадцатилетнего парня, уже усатого и читающего Писарева и Добролюбова, – даже если повод и в том, и в другом случае надуманный. Но о причинах исключения из гимназии мы еще поговорим.

«Гимназия наша до сих пор считалась далеко не из лучших; она помещалась на бедной Новорыбной улице и частью окон выходила на Куликово поле и на вокзал, и в ней получали образование главным образом дети железнодорожников – конторских служащих, иногда даже обер-кондукторов или контролеров, что у некоторых вызывало презрительную улыбку и пожимание плечами», – вспоминал Катаев. И он, и его брат Евгений, будущий соавтор Ильфа, тоже учились в Пятой мужской – уже после того, как оттуда был изгнан Николай Корнейчуков. Крепче всего из школьных подробностей в катаевском «Роге Оберона» запоминается запах свежей замазки: стекольщик в начале декабря выскребает из рам старую замазку и вмазывает новую. А еще – сводчатые окна актового зала, стеклянные двери в классах, плиточный пол коридора… Так и слышатся гулкие шаги в напряженной гимназической тишине. У Чуковского в повести и ранней поэме «Нынешний Евгений Онегин» находим другие детали: тяжелая дубовая дверь, запах мастики – полотеры натирают пол. Шинельная с учительскими калошами, молельня в коридоре и «рыдальня» – кабинет директора. Директор-немец, истово верноподданный, с чрезмерно стилизованной, псевдорусской речью. Инспектор, во всем старающийся подражать директору («Инспектор Прошкой назывался и был великим шутником, зане еврея звал жидом»). Молебны перед началом уроков. Греческие глаголы, подстрочники, дроби. Воспитание любви к государю. «Страховка от дурного балла», придуманная одноклассником. Перемена: кто-то жует завтрак, кто-то молится… «И грек вошел, и все мы встали, как волоса на голове».