За такую же фабричную стереотипность истерик, которым подвержены ее герои: «словно узор на обоях, повторяется на этих страницах один и тот же припадок»; «она так набила руку на этих обмороках, корчах, конвульсиях, что изготовляет их целыми партиями (словно папиросы набивает)…» «Здесь ни малейшего участия души, а все винтики, пружинки, колесики!..»
За пошлость, наконец. И в самом деле, человеку с мало-мальски развитым вкусом читать Чарскую почти так же невыносимо, как смотреть ток-шоу или рекламу на современном телевидении, и так же невозможно воспринимать это всерьез. Есть, конечно, любители и коллекционеры кича, а флер времени придает ему совершенно особое качество; современная открытка с котятами в бантиках – просто гадость, старинная – уже артефакт…
Но дети – другое дело, дети еще не искушены в стилистике, дети все принимают за чистую монету. И горячо сострадают глупым истеричным героиням (автор говорит, что они умные и мужественные, – читатель верит), и льют слезы над их обмороками и смертельными болезнями. В конце концов, в маленьких читательницах совершается активнейшая работа души, и работа позитивная: ими движет любовь, сострадание, жажда подвига. Лучше всего позицию защитников высказала Юлия Друнина: «Уже взрослой я прочитала о ней очень остроумную и ядовитую статью К. Чуковского. Вроде и возразить что-либо Корнею Ивановичу трудно… Упреки справедливы. И все-таки дважды два не всегда четыре. Есть, по-видимому, в Чарской, в ее восторженных юных героинях нечто такое – светлое, благородное, чистое, – что… воспитывает самые высокие понятия о дружбе, верности и чести… В сорок первом в военкомат меня привел не только Павел Корчагин, но и княжна Джаваха – героиня Лидии Чарской».
Тоже верно. Чуковскому не могут простить того, что он пытался отвратить читателя от одной из немногих писательниц, доступно и занимательно писавших для девочек о главном – о дружбе, любви, самопожертвовании, о добрых чувствах. Девочки не замечают обильных слюней и соплей, и примеси сиропа в слезах, и шаблонности истерик, и невозможной моветонности. Кто видел, как маленькие дети ведут себя в театре, – понимает, почему они любят Чарскую. Кстати, она и была ведь актрисой. Герои у нее грубо загримированы, позы эффектно-шаблонны, декорации картонные, шепот суфлера оглушительный… А зрители сопереживают и плачут.
Дети часто ценят монету не по весу, а по номиналу, а потому легко обманываются. Оттого, кстати, так различается отношение к Чарской у тех, кто прочитал ее в детстве и во взрослые годы. Но что же плохого, спросим, в том, чтобы дать ребенку не самую умную, не самую душевно-тонкую, но ужасно благонамеренную книжку, которая учит быть смелым и добрым? И правильно ли делает рассерженный дяденька, который мешает девочкам оплакивать сладкими слезами погибающую героиню и сотрясает декорации?
Все-таки правильно. Все-таки кто-то должен был об этом сказать. Наивность аудитории, готовой благодарно принимать то, что дают, не должна служить индульгенцией для графомана и его публикатора. Когда дети вырастут и станут более искушенными – они обязательно увидят, какая ерунда их приводила в восхищение и умиление. И в разряд ерунды очень легко попадает не только автор, но и те ценности, которые он так бездарно утверждал. Неразборчивость в средствах в конечном счете обязательно служит не утверждению ценностей, а разочарованию в них.
Все-таки девочкам тоже нужна хорошая литература. И ее не хватало в царской России, не хватало в Советском Союзе и не хватает теперь, иначе не переиздавалась бы Чарская такими тиражами. К сожалению, борьба Чуковского против пошлости привела к совсем неожиданному результату уже в советское время: вместе с опальной писательницей из детской литературы надолго ушла девичья дружба, задушевные разговоры, первые влюбленности, романтика, сентиментальность, драма, и воцарился боевитый и озорной дух. Советская детская литература была в основном «для мальчиков». Либо Сцилла, либо Харибда, либо озорство, либо сентиментальность, – как-то фатально наша литература не может вместить всего одновременно. И мягкость, и эмоциональность, и вообще внутренняя жизнь обычной, а не героической человеческой души стали дозволяться только в либеральные шестидесятые.
Хотел ли Чуковский такого поворота событий? Едва ли. Уж он-то воевал не за то, чтобы из детской литературы ушло всякое движение души и остались только эрудиция и озорство. И не его вина, что для девочек по-прежнему пишут мало, а переиздают худшее. Что в нынешнем детском чтении обозначился заметный перекос в сторону веселых фантазий и вредных советов. Что на мусорную массовую литературу издательства подсаживают уже с детства. И так далее.
Наконец, Чуковский едва ли не объявлен самым главным ответственным за послереволюционную судьбу Чарской. И статья 1911 года начинает выглядеть едва ли не полноценным доносом, который привел к отлучению писательницы от литературы, а сам Чуковский – злым гением, погубившим безвинную женщину. И надо ли доказывать, что статья была написана, когда Чарская находилась в зените громкой славы? Надо ли напоминать, что Корней Иванович навещал ее, больную и немолодую, в 1922 году – специально для того, чтобы ей помочь, – и включил ее в списки бедствующих писателей для получения американской гуманитарной помощи? Пласты времени сместились, причинно-следственные отношения смешались, сложились новые мифы… все идет своим чередом.
Поэзия ухода и поэзия труда
Самоубийства были одной из постоянных тем Чуковского в конце 1900-х – начале 1910-х годов, и мы это уже видели, когда говорили о Саше Черном. Конечно, он писал о самоубийствах применительно к литературе. Но и в литературе они появились не сами собой, как внезапно возникшая мода. Здесь литература точно отражала реальность – даже в самых сюрреалистических произведениях.
Когда читаешь хронику в газетах за 1908, 1909, 1910 год – оторопь берет. Может быть, потому, что даже столичные газеты тогда не отличались особым имперским размахом, и городская хроника фиксировала все – от сцен ревности с нанесением ножевых ранений а-ля «Московский комсомолец» до штрафов за безбилетный проезд в пригородных поездах. В хронике среди пожаров, грабежей, «арестов аферистов» – обязательно упоминаются самоубийства и покушения на них. Несколько лет подряд читать изо дня в день на последней странице газеты сообщения о суицидах – как хотите, для нормального человека невозможно (современные психиатры говорят, что эпидемию самоубийств может спровоцировать и усилить тиражирование информации о суицидах в СМИ). И ведь это не сухая статистика, а люди – каждый с собственным лицом, именем, судьбой.
26 апреля 1909 года газета «Речь», например, извещала, что:
– 19-летняя Клавдия Буканова, приезжая, оставшись в Петербурге без средств, стала проституткой, не вынесла позора и выпила уксусной эссенции;
– на почве нервного расстройства повесилась 35-летняя жена архитектора фон-Бок;
– торговец Игнатьев, 19 лет, принял карболовой кислоты;
– рабочий Максим Лесников, 29 лет, нанес ножом себе рану в живот;
– отравился из-за безработицы и безысходности рабочий Гаврилов.
8 июля того же года (беру просто наугад, в случайно выбранной газетной подшивке): неизвестный молодой человек выстрелил в себя на Полицейском мосту; драматическая артистка Лидия Кашина выпила уксусной эссенции.
10 июля: повесился приказчик галантерейного магазина, бросился под поезд ремонтный рабочий Петров, «столяр, германский подданный Фридрих Бюлов, принял мышьяку и умер», «близ Кадетского моста с плота бросилась в реку Ждановка молодая девушка Вера Шурыгина, но была живою извлечена из воды. Шурыгина рассказала, что покушалась на самоубийство, разочаровавшись в жизни».
14 июля: 16-летняя крестьянка Антонина Свирская пыталась отравиться от несчастной любви, 19-летний Яков Лазарев без объяснения причин наглотался уксусной эссенции, «служащий пункта бесплатной медицинской помощи во время холерной эпидемии Михаил Скерс, 28 лет, выпил раствор сулемы» – тоже от разочарования в жизни; молодая крестьянка Ольга Арефьева пила уксус, а крестьянка Анна Мартыненко – нашатырный спирт…