Побыть одному во всех смыслах, потому что нет больше никаких сил делать вид, что он не один. Не один с Габриэлем, который не слушает, прикрывает глаза, молчит о ком-то другом. Не один с собственной гэбней, которая тоже не слушает, поступает необдуманно, ходит на поводу у тех, кто не имеет никакого права принимать решения вместо Максима.
Дойти сейчас до Большого Скопнического, сесть на автопоезд. Никого не убить по пути.
В доме 47 по Бывшей Конной Дороге лысые стены, пустые полки и сквозняк по полу, там не выходит врать себе, что рядом есть кто-то ещё. Скромные пожитки студентки Шухер только лучше оттеняют одиночество, не оставляют пространства для сомнений. На диване, где когда-то давно ютился Габриэль — хватал во сне своими тонкими пальцами Максима за рубашку, но вслух так ни разу и не попросил защитить и спрятать — теперь смятое покрывало и пара свитеров с яркими брошками. На кухонном столе, где когда-то — ещё раньше — не просыхали стопки однокурсников Максима из контрреволюционной группировки, теперь том беспробудно слезливых пьес из росской классики и россыпь конспектов в изрисованных обложках. Вчера случайно упал взгляд — брошенная на середине попытка изобразить профиль Хикеракли и подпись: «учите Революцию, у них были ТАКИЕ РУБАШКИ!».
Максим тогда почти отдёрнулся от стола, почти заподозрил насмешку, но сообразил: студентка Шухер — домашняя девочка, читает слезливую классику вместо профессиональной литературы, не помнит в лицо скандального идеолога Гуанако С. К., ей просто неоткуда знать про контрреволюционное движение на истфаке в конце 60-х—начале 70-х.
Контрреволюция
Громкое слово для громких попоек, соседи всё время жаловались — нынешней звукоизоляции у Максима в те времена, конечно, ещё не было. Да и зачем бы? Никто и не думал ничего скрывать, замалчивать, соблюдать какую-либо секретность — эта самая секретность, положенная в основу государственного устройства, и бесила их больше всего!
Нет, не «их» — Максима. Как жёстко, но правдиво твердил Гуанако, добровольно разгребая последствия их подвигов, не было ведь никаких «их». Ни организации, ни установок, которые разделяли бы все участники, ни хоть какого-то подобия программы. Сплошь совсем ещё детские обиды на весь мир (у каждого — свои) и слишком много — адреналина? тестостерона? — впрочем, уже несущественно, что он тогда говорил.
Но говорил: объяснял, переубеждал, доказывал, очаровывал, высмеивал — и все поддались, не сразу и не с полпинка, но всё же. Где-то в истфаковских стенах ляпнул про адреналин (тестостерон?) — кто-то чужой услышал. Всплыло через пару лет, вместе с той историей про уровень агрессии и лаборатории, объединяющие всех активных участников контрреволюционного движения. Допрашивали не только их самих, много кого — вот и вспомнил кто-то оказавшуюся такой фатальной случайную фигуру речи. А допрашивавшим того и надо было: найти любую зацепку, наплевать на здравый смысл, приписать Гуанако грехов побольше. Упоминал о гормонах? Значит, знал об экспериментах, значит, использовал не вполне адекватных людей в собственных целях. Значит — виновен.
Примитивная алгоритмическая логика часто ошибается: выводы, сделанные из случайно выбранного (и потому ограниченного) числа посылок, а не на основе всей картины в целом, не могут быть надёжными по определению. Учитывая эту особенность, примитивной алгоритмической логикой легко манипулировать. Слишком легко.
Это следующая после секретности красная тряпка, на которую бросалось контрреволюционное движение. Нет, не движение — Максим. Пора бы запомнить уже, перестать себе врать.
Государственный аппарат, в котором так много алгоритмической логики — это нонсенс, это механизм, запрограммированный на самоуничтожение. Бюрократия призвана выполнять функцию урегулирования внутренних процессов, но не царить над ними. Государство, в котором бумажки весомей реального положения дел, — обречено.
Адепты бумажек и алгоритмической логики (вроде того же Ройша, но Ройш появился потом, во времена несостоявшейся контрреволюции он только-только получал студенческий пояс и мундир) не учитывают, что бюрократия — инструмент. Удобный, практичный, почти идеальный — но инструмент, только и всего. А должно быть что-то большее. И не на уровне личных целей, для которых сгодится любой инструмент, был бы он рабочим, а на уровне общественном, а значит, и государственном. Потому что и государство тоже — инструмент, не цель.