Выбрать главу

Расстояния — простая отговорка.

Не поехал сразу на кафедру, потому что далеко, а сил нет. Не поехал домой (на Поплеевскую ли, на Бывшую ли Конную Дорогу) — потому что ещё дальше. Охрович и Краснокаменный не поверят такой ерунде, но самому себе можно попробовать соврать.

Поехать на кафедру — всё равно что сказать «я готов мириться со всем, что происходит, и всеми, кто в этом виноват, готов и дальше пытаться справиться с тем, с чем не справляюсь».

Поехать домой — всё равно что сказать «мне плевать, я больше не могу, я выхожу из игры, разбирайтесь сами».

А дойти с поезда до жилища Охровича и Краснокаменного, вспомнить, что ключи от квартир всех голов гэбни до сих пор на одной связке со своими собственными, — разумный компромисс. Отсрочка. Возможность ничего не решать, понадеяться на удачу, на то, что всё как-нибудь сложится само.

Максим никогда не любил тех, кто полагается на удачу или стечение обстоятельств, чтобы увильнуть от осознанного выбора. А потому сейчас собственная безответственность почти пьянила его, пьянила и парализовала одновременно.

Вот телефон — нужно просто протянуть руку, не задумываясь воспроизвести давным-давно заученную наизусть комбинацию цифр. Сказать: «Я в городе, я вернулся».

«Я пришёл.

Прощай».

Последняя страница старого рассказа Габриэля, вырванная из «Литературы Нового Бедрограда», которая и навела вчера Максима на мысль, что искать Габриэля надо на Пинеге, теперь отскакивала от зубов не хуже телефонного номера кафедры.

Эта страница, помятая и отсыревшая, обнаружилась под стеклом на стенде с расписанием.

С расписанием поездов на платформе Пинега.

В четырёх часах пути от Бедрограда.

Разумеется, никто не видел, как Габриэль засовывал её под стекло. В билетной кассе пожали плечами, торговка с тележкой, полной сладкого молочного самогона — почти ликёра, который умеют настаивать до правильной мягкости только в этих местах, — отмахнулась. Сама торгует с обеда, когда пришла, лист под стеклом уже был.

«Ходи не ходи — всё впустую».

Максим ещё вчера мысленно поругивал студентку Шухер за томик слезливой росской классики на столе вместо профессиональной литературы, а теперь думал: может, зря?

Наверняка зря.

И ведь не сказать, чтобы сам он мало читал художественную. Немало; по крайней мере, достаточно, чтобы Габриэль не считал его бескультурным, бесчувственным, бездуховным (а у Габриэля высокая планка). Просто художественная литература заставляла Максима чувствовать себя беспомощным.

С профессиональной всё ясно, и степень научности тут роли не играет. Всю профессиональную литературу — от монографий и статей до историографических источников, которые какими только ни бывают, — объединяет одно: её всегда можно разобрать по полочкам, превратить в схему, в опорный конспект.

(Память услужливо подкидывает вчерашнее: ненормальный, контрреволюция, Гуанако, Университетская гэбня, голова гэбни, Ларий, Охрович и Краснокаменный, Ройш, Дима, водяная чума — пункты плана, параграфы в учебнике.)

И можно тешить себя иллюзией, что вся жизнь, все происходящие события укладываются в конспект, разбираются по полочкам, поддаются анализу, классифицируются, занимают положенное место в общей картине.

Только это не так.

Беспомощность возникает как раз тогда, когда приходит вдруг ясное — яснее некуда — понимание, что жизнь гораздо больше похожа на художественную литературу, чем на профессиональную.

А даже самый стройный и толковый опорный конспект не поможет разобраться ни в слезливом томике росской классики, ни в чём-нибудь поновее.

«На ветви дерева, почти касаясь ногами травы, висел я — уродливый, кривой, с нерасплёсканным хохотом на лице. Я должен был заглянуть в свои глаза, должен, но —

Слишком страшно?»

До сих пор страшно.

Максим прислонился лбом к стеклу и подумал, что невольно копирует сейчас такой привычный, затёртый и даже слегка раздражающий жест. Это Габриэль, Габриэль способен замереть на целый час перед окном, ничего не говорить, ничего не делать, тонуть в свете постепенно зажигающихся огней.