— Сын мой, к нашему общему сожалению, вы кончали университеты на особых условиях, — помахал Гуанако перед Димой перстнями, сделанными из клавиш печатной машинки, на которой Дима, помнится, дописывал свой диплом. — А потому не держите в уме существенную деталь, в которой тоже есть истина. Мышление без называния никому в хуй не упало. Называние — не только когнитивный акт, но и коммуникативный. Социальный, сечёшь? Пока никак не назвал, ничего и нету. Называние — его необходимость и конкретная форма — социально обусловлены, это с одной стороны. С другой, называние, как мы уже выяснили, само обусловливает мышление. Вывод: мышление тоже социально обусловлено. Рамки, которым ты так противишься, существуют, потому что без них не существовало бы ничего. Всем насрать, что происходит, но всех ебёт, как ты это называешь. А не называешь ты — назовут тебя, — ещё раз покосился он на Димин живот, намекая, вероятно, на то, что чем дольше человек ходит весь из себя такой уникальный и исключительный со сложными непередаваемыми чувствами, тем скорее кто-нибудь интерпретирует эти чувства в меру своего разумения и решит за них покарать.
Например, припишет кровавую ревность и зачумление Габриэля Евгеньевича.
Дима отстранённо попытался вспомнить, бесил ли его когда-нибудь Габриэль Евгеньевич настолько сильно. Сильно — бесил. И ревновал Дима сильно (ревновать к прошлому — это такое особое развлечение, не всем доступно). И по лицу Габриэля Евгеньевича не только в первый день чумы, но и после исчезновения Гуанако на Колошму бил (так само вышло). Но всерьёз и осознанно причинять ему вред Дима бы вряд ли стал.
Потому что ревность, раздражение и желание врезать хорошенько, безусловно, были вызваны (обусловлены, хе-хе) Габриэлем Евгеньевичем, вот только это не его вина, а специфика Диминого восприятия.
Диминому восприятию и следует бить морду. По-хорошему если.
А профессионально деформированного идеологией Гуанако социальное волнует.
Какое может быть социальное, когда столько граней внутренней многогранности не прояснились!
— А вы, батюшка, так говорите, как будто определённая обусловленность мышления социальным — которой я, заметьте, не отрицаю — это знак равенства. А это не знак равенства. Любой коммуникативный акт — это презентация чего-то своего. Она в определённой степени условна, но презентующий должен степень этой условности понимать. Скажем, если ты видишь, что небо всё такое бледно-бледно-жемчужно-голубенькое, ты можешь сказать по телефону столичному другу, что оно голубое, поскольку все нюансы его действительно не ебут, и зазор, который получается между твоим восприятием и твоей презентацией, некритичен. Только чтобы не скатиться к лешему в отсутствие мышления в принципе, нужно всегда осознавать габариты этого зазора. Если видишь, что что-то смахивает на хуй, сперва убедись в том, что это действительно хуй во всём многообразии своих проявлений, и только потом обзывайся. Если это что-то смахивает на хуй только весьма отдалённо — тем более семь раз отмерь.
Обожествление оставляет свой след в душе и выборе выражений.
— Всё это было бы справедливо, если б любой хуй можно было вот так запросто обмерить, — мигом вернулся к практическому аспекту беседы Гуанако и улёгся с Димой совсем рядом, головой на одну подушку — ухо почуяло, что улыбаясь. — Но мы-то имеем дело с труднообмеряемым хуём!
Истинно так.
В завешенное одним цельным куском льняной ткани окно лезли жёлто-красные (ну такие вот, как бы описать, тёпло-золотисто-розовато-прозрачные, таким иногда бисер делают, и откуда только Дима знает, каким бывает бисер) лучи солнца. Всё-то время он думает о солнце — любит потому что.
Мог бы, например, подумать о том, что всю чуму моросило, а сегодня не моросит — значит, этот день и правда последний. Мог бы — о том, что точно такое же солнце висело в небе сегодня утром, когда они ехали в такси с Максимом, и что оно при этом висело совершенно иначе. Мог бы — о том, что в степи почти не бывает дождей, но солнца всё равно не видно, потому что оно всегда в какой-то пелене, расплывается и отказывается быть точкой.